«Человеку принадлежит только то,
что он отдаёт».
Максимилиан Александрович Кириенко-Волошин
(1877 - 1932)
У меня зазвонил телефон. Галина Кучина. Приглашает в Русский Дом на заседание Мельбурнского литературно-театрального общества им. В.Солоухина. В программе доклад Михаила Ярового о творчестве Волошина.
Сегодня суббота. Единственный день для домашних дел. Завтра опять дежурство в госпитале. А во дворе трава не кошена, корова не доена, куры зерно перестали клевать…
Но приглашает-то сама Галина Игнатьевна. Забот у неё, небось, тоже хватает, но нашла время и для меня, позвонила. Если мне не изменяет память, у Владимира Солоухина есть взволнованное стихотворение, в котором поэт призывает боготворить Женщину и не отказывать Ей ни в чем. Так что, отказаться от приглашения будет не по мужски. И общество-то – это Галинино детище, которое она так трогательно опекает на протяжении многих лет.
Да и должно быть интересно, когда один интересный человек, Михаил Яровой, автор врезавшейся в память строки «где выдох из метро, там вдох проспекта…» (навевает воспоминания о Москве), будет рассказывать о другом интересном человеке, который давно вызывает у меня любопытство.
Как-то почти полвека назад отец свозил меня пацаном в Феодосию*. Были мы и в доме-музее Волошина, где я увидел волошинские акварели, обрамлённые его стихами. Помню смутно. Потом читал кое-что о нём, что-то из него. Мало читал, потому что мало печатали. Волошин ни с какого боку не укладывался в обойму официально признанных властями деятелей искусства и литературы. Он, вообще, ни в какую обойму не влазил. Уж слишком угловатой была волошинская фигура, выпирающая углами неприлично далеко за пределы допускаемых современным ему обществом стандартов поведения. Странная и непредсказуемая, а потому и неблагонадёжная персона. Неудобная для любого официоза.
Впрочем, главная причина замалчивания крылась не в волошинских причудах. Выдавай он на-гора пламенно-революционные стихи-призывы или патриотические дифирамбы стране Советов, его сучковатую биографию обтесали бы, щербинки подмазали бы, объявили бы народным поэтом*, и красовался бы Волошин на каменном постаменте. Воздвигли же монумент Маяковскому* в Москве, назвали его именем площадь и станцию метро, отделанную красным родонитом. (Чего-чего, а сотворять кумиров советская система умела). А ведь в личной жизни Маяковский тоже был не конфеткой, по сравнению с которым Волошин выглядит просто паинькой.
Основным «изъяном» Волошина было то, что не был он ни большевиком и ни монархистом, ни белым и ни красным, ни революционером и ни контрреволюционером, ни коммунистом и ни антикоммунистом. Ни в каких обществах, союзах и партиях не состоял. (Смешно даже представить Волошина членом коммунистической партии. Звучит как анекдот). «Дух партийности мне ненавистен», сказал он.
Волошин оставался по сути большим ребёнком в хорошем смысле этого слова. Марина Цветаева обращалась к своему другу со стихотворением, которое начиналось так:
«Безнадёжно-взрослый Вы? О нет.
Вы дитя и вам нужны игрушки...»
Не утративший детской свежести восприятия и способности удивляться и восхищаться прекрасным, будучи в чём-то наивным мечтателем, а в чём-то провидцем и пророком*, трезвый аналитик и юродивый чудак, глубокий мыслитель и легкомысленный балагур-проказник в одном лице (поэт, он и есть поэт), он избегал играть в жестокие взрослые игры. «Все волны гражданской войны и смены правительств проходят над моей головой».
«Он создал в себе стройный мир», заметил поэт Вячеслав Иванов, современник Волошина. Мир, где царили Красота, Доброта и Гармония. Для внешнего же мира, раздираемого междоусобицей, он был «ничей», как он сам себя назвал. А такое не прощают. Ни те, ни другие. Таких подвергают остракизму. И те, и другие. Таких на щите не поднимают. Ни те, ни другие*.
И ладно бы сидел этот «ничейный» смирненько и сморкался молча в платочек. Ан нет, лез он в душу со своими примирительными речами, когда в стране шла война «нового» со «старым». Ничего, конечно, кроме раздражения и глухой неприязни, а это в лучшем случае, он у властей не вызывал. «Ничей», говоришь, так вот пусть тебя такие же ничейные и чествуют».
Волошина не уничтожили в застенках ЧК, как Гумилёва и Мандельштама, не затравили до смерти, как Пастернака, не вытолкнули за пределы Родины, как Солженицына... Его подвергли «мягкой» форме остракизма. Его просто игнорировали. Как почти всех поэтов Серебряного века, как Ахматову и Цветаеву, как Булгакова, Зощенко и Платонова, как всех, чем-либо не потрафивших советской идеологической машине.
Печатали Волошина скупо, но и официального запрета тоже не было. Кое-что всё-таки просеивалось сквозь плотное сито цензуры и для «массового читателя». Да ещё через «самиздат»* кое-что удавалось раздобыть. Так что, худо-бедно, сложился у меня довольно смутный образ оригинальной личности, перекрещивающийся в моём сознании с двумя другими чудаками, его современниками: Александром Грином, тоже жившим в Крыму, и моим земляком-астраханцем Велимиром Хлебниковым. Все трое – просто клад для интересующихся проблемой «творчество и психопатология»*. Все трое из тех, кто, благодаря своему нестандартному видению мира и потрясающему таланту самовыражения, вносят в нашу рутину нечто совершенно свежее, яркое, необычное…
Так, ехать или не ехать на Волошина в исполнении Ярового? Да что это такое в конце концов?! Сколько можно без продыха крутиться как белка в колесе серых будней?! Надо же хоть разок выпрыгнуть из этого проклятого колеса и погрызть золотые орешки поэзии. Как та другая белка. Пушкинская.
Короче, Галина Игнатьевна, Михаил и Волошин перетянули-таки недоенную корову. Решил, еду. Было бы неплохо что-то захватить с собой. Там обычно после заседания люд чаи распивает. А что? Может, огурцов с собственного огорода? Славные в этом году удались огурцы! Ни дать – ни взять, год огурца. Есть, чем похвастаться.
В просторном зале с хрустальными люстрами вокруг докладчика и Галины Кучиной тесно скучились в молчаливом благоговении неизменные поклонники изящной русской словесности. Михаил говорит тихим голосом (Волошин не из тех, о ком громогласно вещают с трибун), немного застенчиво, словно извиняясь за то, что он, простой смертный, взял на себя такую ответственность – освещать творчество самого Максимилиана Волошина. А зря. Говорит Михаил по существу, интересно. Видно, что сам прочувствовал Волошина, пережил, переболел его поэзией. Особенно это видно, когда Михаил читает волошинские стихи. Поэт, очарованный другим поэтом.
Я не ставил целью написать что-то вроде репортажа о выступлении Ярового. Это надо было самим послушать. Кто не слышал, тот много потерял. А я там был, мёд-пиво пил… и даже кое-что в рот попало. Вот вкусом пьянящего волошинского «зелья» я и хочу поделиться.
Итак, Волошин:
Я сам избрал пустынный сей затвор
Землею добровольного изгнанья,
Чтоб в годы лжи, падений и разрух
В уединенье выплавить свой дух
И выстрадать великое познанье…
Каждый человек нуждается в уединенье. Достоен сочувствия скучающий наедине с самим собой. Замкнуться, сосредоточиться на самом сокровенном, очиститься душой… Иногда... Каждый человек нуждается в самовыражении. Тоже иногда. У поэтов же, у которых духовная жизнь преобладает над мирской, эти потребности постоянны.
У каждого поэта – свой затвор. У Волошина – Коктебель*. Людям свойственно привязываться к определённым местам. У многих есть своя речка, свои холмы и перелески, с детства дорогие сердцу. А уж поэтам сам Бог велел. Черпать вдохновение у природы – звучит банально. Где же его ещё черпать. Не в суете же сует.
Но сколько я не напрягал свою старушку-память, сколько не копалась она в своём дряхлом сундучке, перебирая знаменитостей, она не смогла извлечь оттуда ничего превосходящего волошинского примера единения творческой личности и природы. Случай Волошина уникален. Впрочем, как всё в нём.
Встречу юного Макса с Коктебелем никак не назовёшь любовью с первого взгляда. Скорее, наоборот. Горькое разочарование. «Первое лето я видел только скупость и скудость природы и красок». Прошли годы, наполненные сложными противоречивыми чувствами, прежде, чем состоялось объяснение в любви. «Киммерийская весна». Год 1910.
Моя земля хранит покой,
Как лик иконы изможденной.
Здесь каждый след сожжен тоской,
Здесь каждый холм – порыв стесненный.
Я вновь пришел – к твоим ногам
Сложить дары своей печали.
Бродить по горьким берегам
И вопрошать морские дали.
Позже Волошин напишет о своей органической связи с Коктебелем:
Его полынь хмельна моей тоской,
Мой стих поёт в волнах его прилива,
И на скале, замкнувшей зыбь залива,
Судьбой и ветрами изваян профиль мой…
Чем же объяснить (так уж мы воспитаны: подай нам обьяснение, и всё тут) этот удивительный феномен полного слияния поэтического духа и природы? Не знаю. Дар свыше – что мы о нём знаем? Могу только заметить, что у поэта были необычайно развиты зрительное восприятие и воображение. Он же и художник был великолепный. Поэты чаще дружат с музыкой. Далеко ходить не надо; наш докладчик Яровой, поэт-бард, тому пример.
А вот другого такого замечательного сочетания, такого тесного переплетения поэтического и живописного талантов, как у Волошина, припомнить не могу. Слово как Кисть, Кисть как Слово.
В море сквозь сумерки синие
Что-то горело, алело…
Сыпались белые розы…
И извивались, как лозы,
Линии
Женского тела…
Прочитали? А теперь закройте глаза и сосредоточтесь на прочитанном. И в вашем внутреннем поле зрения всплывёт изумительная романтическая картина. ( Так и напрашивается термин «визуальная поэзия», но он мне не нравится, хотя и сам его придумал). Вот и весь секрет волошинской поэзии, это - её способность будоражить зрительное воображение. Всё просто. И чтобы владеть этим секретом, надо самую малость. Надо иметь Божественный дар Волошина.
Ранняя палитра поэта поражает обилием красок. Его лирика многоцветна (но не цветиста). Вот примеры «цветных» строк из одного стиха:
Зеленый вал отпрянул и пугливо
Умчался вдаль, весь пурпуром горя…
Над морем разлилась широко и лениво
Певучая заря.
Живая зыбь, как голубой стеклярус.
Лиловых туч карниз.
В стеклянной мгле трепещет серый парус.
И ветр в снастях повис.
Пустыня вод... С тревогою неясной
Толкает челн волна.
И распускается, как папоротник красный,
Зловещая луна.
Шесть красок – только на 12 строк стихотворения! Не часто увидишь такую богатую цветовую гамму в поэзии. Поэтическая акварель, но не расплывчатая, а с чёткими контурами. Такая же, как его рисунки.
А это – отрывок из его «зрелой» поэзии:
Факел косматый в шафранном тумане,
Влажной парчою расплесканный луч,
К небу из пены простертые длани,
Облачных грамот закатный сургуч...
Акварель сменилась более твёрдым изобразительным материалом. Образы стали скупее в красках, но рельефнее. Поэзия не юноши, но мужа. Впрочем, это естественно; такой процесс можно наблюдать и у других поэтов.
Но совсем другое происходит с его поэзией, когда в неё врывается жестокая действительность. Мировая война, революция, гражданская война, террор, разруха, голод… Из стихотворения «Голод» 1923 года:
Глодали псы отгрызанные руки
И головы. На рынке торговали
Дешевым студнем, тошной колбасой,
Баранина была в продаже – триста,
А человечина – по сорока.
Душа была давно дешевле мяса,
И матери, зарезавши детей,
Засаливали впрок: «Сама родила –
Сама и съем. Еще других рожу...»
Надрывный ритм. Рифмы нет. Всего одна краска. Чёрная. Ужасная картина написана углём. Нет, скорее кровью. Тёмной, запекшейся. Кровью израненной души.
«Из самых глубоких кругов преисподней Террора и Голода я вынес свою веру в человека», напишет позже Волошин в автобиографии.
Поэта как только не обзывали, в какие только терминологические колодки не пытались его заковать. «Имрессионист», «символист», «декадент», «мистик», «эстет»… это куда ни шло, здесь есть место для дискуссии*. Но дальше хуже: «индивидуалист», «представитель упаднического искусства»… дальше ещё хуже: «галломан», «космополит» в смысле безродный, лишённый патриотических чувств... и так далее и тем хуже. Так и напрашивается грибоедовское «а судьи кто?»
Навешивание ярлыков, это безотказное оружие политиков, в искусствоведении (у меня с этой наукой нелады; я в школе так и не понял, что такое социалистический реализм и какой ещё реализм может быть, если есть социалистический. Капиталистический?) выглядит в лучшем случае жалкой сальериевской попыткой расчленить единый живой организм творца и распихать части по нишам по своему разумению и для своего же удобства.
Когда Волошин пишет:
Быть черною землей. Раскрыв покорно грудь,
Ослепнуть в пламени сверкающего ока,
И чувствовать, как плуг, вонзившийся глубоко
В живую плоть, ведет священный путь.
Он, что, символист?! Какие тут, к чертям, символы! Это же живая плоть воображения, единство духа и материального мира, это – сущность, это – реальность, которая реальнее всех наших косных схем, которые мы из-за своей внутренней слепоты принимаем за реальность.
Один среди враждебных ратей –
Не их, не ваш, не свой, ничей –
Я голос внутренних ключей,
Я семя будущих зачатий…
Индивидуалист? Если человек не хочет быть затянутым в дикие завихрения массового психоза, каковой является война, если он не хочет принимать порождённого параноидной ненавистью агрессивного принципа «кто не с нами, тот против нас», так он – индивидуалист?
Волошин о гражданской войне: «Когда дети единой матери убивают друг друга, надо быть с матерью, а не с одним из братьев». Побольше бы таких индивидуалистов. Человеческое общество стало бы духовно богаче, красивее, благороднее и мудрее. И более мирным. Как раз то, что сейчас особенно актуально. Впрочем, когда это не было актуальным.
На век Волошина выпала Первая Мировая. Поэт, способный прозреть будущее яснее, чем простые смертные, был встревожен не на шутку. «Верят, что это последняя война, когда явно, что это только начало долгого периода великих войн». Как в воду глядел. Облачённый в несуразный «не хитон, а балахон», как назвала его рубище Марина Цветаева, гривастый чудак, бредущий босиком по пустынным феодосийским холмам, бормоча что-то в бороду, оказался много трезвее и прозорливее политиканов, восседающих в пышных дворцах.
Ничего удивительного. У ненависти глаза сужены. Доброта же смотрит на мир распахнутым взором. А потому видит шире и дальше.
Легко, затесавшись в толпу, присоединить свой голосок к истерическому кличу «наших бьют, ату его!». Крикунов всегда было и есть предостаточно. Но трудно в разгар ура-патриотических настроений в обществе сохранить ясность мысли. И, тем более, надо обладать мужеством, будучи, как он сам вспоминает «продуктом смешанных кровей (немецкой, русской, итало-греческой)», хотя и русским по духу, во время войны с Германией заявить, что это – опасное заблуждение думать, что «войну можно победить войной».
«Её надо одолеть – самое войну, а не противника». Слышу в ответ угрожающий ропот: «Инородец, иуда, пораженец, космополит... Позор!»
Войны не имеют начала. Но наступит ли когда-нибудь конец этой безумной вендетте на уровне народов, государств, коалиций? И если наступит, то какой? В наше время, когда на игорный стол политиков уже более, чем полвека назад* выброшена роковая карта судьбы не отдельного народа или страны, а человечества в целом, дай нам Бог волошинского мужества претерпеть его позор.
Так, космополит ли Волошин?
Да, космополит, так как он не воротил носа от всего «инородного», а, напротив, следуя лучшим традициям русской культуры, был открыт для всего прекрасного, что есть в культуре других народов.
Да, космополит, так как он, не подверженный влиянию слепого стадного инстинкта, будучи чуждым психологии стаи и не утратившим потому способности мыслить свободно и непредвзято, ставил Человека с Его вечными и универсальными ценностями выше преходящих групповых или родовых интересов и даже выше правил, законов и догм государства, народности или нации. «Человек – мера всех вещей»*.
Да, космополит, если таковой считать личность, остро ощущающую кровную связь с человечеством в целом, с Землёй... «Быть Матерью-Землей...». С Космосом, наконец. «Макс принадлежал другому закону, чем человеческому… Макс сам был планета». Это о нём Марина Цветаева. Её в неискренности не заподозришь.
Выйди на кровлю. Cклонись на четыре
Стороны света, простерши ладонь...
Солнце... Вода... Облака... Огонь...
Все, что есть прекрасного в мире...
Да, Волошин космополит. Так ведь и Христос от Бога!
Дорасти бы нам до волошинского космополитизма.
А был ли он лишённым чувства патриотизма? Судите сами:
Сильна ты нездешней мерой,
Нездешней страстью чиста,
Неутоленной верой
Твои запеклись уста.
Дай слов за тебя молиться,
Понять твое бытие,
Твоей тоске причаститься,
Сгореть во имя твое.
Этот отрывок из стихотворения «Россия», написанном в 1915 году. А следующий – из «Святой Руси» рокового 1917 года:
Я ль в тебя посмею бросить камень?
Осужу ль страстной и буйный пламень?
В грязь лицом тебе ль не поклонюсь,
След босой ноги благословляя, –
Ты – бездомная, гулящая, хмельная,
Во Христе юродивая Русь!
Русская поэзия подобна вулкану: то урчит, угрожая взрывом, но выплёскивая только пар и пепел, то замолкает надолго, обрастая серым мхом и невзрачными кустиками, прикрывающими собой редкие цветы истинной поэзии, а то вдруг возвергается* изумительным по красоте фейерверком гениальных произведений. Последнее случается редко, примерно раз в столетие*. Это – Золотой век Пушкина и Лермонтова и Серебряный век на рубеже 19-го и 20-го столетий.
Волошин – из Серебряного века. Но и на фоне созвездий поэтических имён этой эпохи имя Волошина стоит особняком. Он как планета, преодолевающая внешние силы гравитации своей внутренней энергией, прочерчивает в космическом пространстве свою неповторимую орбиту, свой избранный путь. Его поэзия, равно как и его философско-религиозная и политическая позиции, не сливается ни с одним из течений: ни с символистами, ни с акмеистами, ни с футуристами, ни с другими. Будучи близким со многими из современных ему поэтов, он оставался независимым и как творец, и как личность.
Затрудняюсь отдать пальму первенства кому-либо из поэтов в открытии Серебряного века русской поэзии*, но последний аккорд в этой величавой симфонии принадлежит Волошину. Именно он, Волошин, завершил эпоху в русской поэзии стихотворением-реквиемом «На дне преисподней», посвящённого памяти А. Блока и Н. Гумилёва, в котором есть следующие, проникнутые жертвенной трагичностью, строки:
Темен жребий русского поэта,
Неисповедимо рок ведет
Пушкина под дуло пистолета,
Достоевского на эшафот
Может быть, такой же жребий выну,
Горькая детоубийца – Русь!
И на дне твоих подвалов сгину,
Иль в кровавой луже поскользнусь,
Но твоей Голгофы не покину,
От твоих могил не отрекусь.
Ох, как хочется ещё и ещё слушать, думать и говорить о Волошине. Что ни черта личности, что ни грань творческого таланта, то что-то захватывающее, завораживающее. Что ни стих, то наваждение:
Обманите меня... но совсем, навсегда…
Чтоб не думать, зачем, чтоб не помнить, когда…
Чтоб поверить обману свободно, без дум,
Чтоб за кем-то идти в темноте, наобум...
И не знать, кто пришел, кто глаза завязал,
Кто ведет лабиринтом неведомых зал,
Чье дыхание порою горит на щеке,
Кто сжимает мне руку так крепко в руке...
А очнувшись, увидеть лишь ночь да туман...
Обманите и сами поверьте в обман.
В моей коротенькой беседе о поэте с мельбурнским священником о. Игорем Филяновским он проронил: «Волошин прозрел, да поздно». Так получилось, что не было возможности выяснить, какое прозрение имел ввиду батюшка: религиозное, политическое или ещё какое*. Но впечатление сама реплика произвела. В голове сложились начальные строчки стихотворения (так и ненаписанного):
О сколько их, прозревших слишком поздно,
О скольких нас та участь ожидает...
Наверное, от Волошина заразился творческим зудом. Вот что значит, пригубить зелья из чаши поэта.
Пару бессонных ночей провёл над книгами о Волошине, любезно предоставленными мне Михаилом. Давненько со мной такого не случалось. Спасибо, Миша! Спасибо, Галина!
Михаил, давая книги, смущённым, но твёрдым голосом сказал: «Только с возвратом». Отдам, Миша, не беспокойся (смотри эпиграф). Хотя признаюсь, очень не хочется.
Я поинтересовался у Михаила, не перекликаются ли в его представлении имена Волошина, Хлебникова и Грина. Он пожал плечами: «Пожалуй, нет. Волошин – отдельно».
В моём сознании Волошин теперь тоже стоит особняком. Как громада Карадага, с высеченным на нём природой профилем поэта, возвышается над ревущим морем жизни.
Кстати, об огурцах. Кому не предлагал отведать их после доклада о Волошине, все вежливо отшучивались. Всё правильно. Поэта огурцами не закусывают.
* Феодосия – прибрежный городок на востоке Крыма.
* Если брать критерием 'народности' популярность, то только трёх поэтов советского времени можно было бы назвать истинно народными. Это – Есенин, Окуджава и Высоцкий.
* О Маяковском – особый разговор. Этот «талантливейший поэт советской эпохи», как его величают до сих пор, поставил свой несомненно уникальный поэтический дар не на ту карту, за что и поплатился дорогой ценой. Его биография – сплошная череда наплывающих друг на друга тёмных пятен, начиная от загадки его рождения и кончая запутанными обстоятельствами гибели.
* Волошин, например, довольно чётко предсказал нынешнее политическое состояние России. Он писал, что после «крайних форм социалистического строя (читай: «брежневско-андроповского» варианта социализма)... Россия вернётся на старые исторические пути, то есть к монархии, правда видоизменённой и усовершенствованной, но едва ли в сторону парламентаризма западного образца». И это было сказано более 80 лет назад! Ну чем, скажите, не Нострадамус 20-го века.
* Не смею утверждать, но предполагаю, что имя Волошина и на Западе было не на слуху. Для русской эмиграции Волошин тоже не был «своим», отказашись бежать из «страны Советов» (хотя была такая возможность) словами: «Когда мать больна, дети остаются с нею».
* Как врач-психиатр, я достаточно ясно осознаю условность границы между понятиями «норма» и «патология». Что касается проблемы «творчество и психопатология», моя идея заключается в том, что многие творцы создавали новое в искусстве не вопреки, а благодаря их значительным девиациям (отклонениям) личности от среднестатистического диапазона «нормы». «Нормальных» гениев в природе не существует.
* «Самиздат» - нелегальное распространение литературы в СССР, как один из способов заполнения духовно-интеллектуального вакуума. Такая роскошь как интернет нам даже и не снилась. Подозреваю, что советская власть предусмотрительно препятствовала внедрению интернета, так же, как копировальной техники, в общество для свободного пользования по той причине, что эти средства распространения информации трудны для контроля.
* Коктебель – крымский посёлок неподалёку от Феодосии, куда Волошин впервые приехал в отроческом возрасте.
* Вслед за обвинениями Волошина в декаденстве его произведения практически перестали публиковать с 1919 года вплоть до перестройки.
* Имеется ввиду создание атомной бомбы в середине 40-х прошлого века.
* Это изречение античного мыслителя Протагора было близким мировоззрению Волошина, которое он наполнил своим собственным смыслом. Кстати, именно оно послужило поводом для отказа Волошину в публикации одной из его статей.
* Именно «возвергается» а не «извергается», так как первый глагол, включающий в себя не только смысл «выходящего из недр наружу», как в глаголе «извергаться», но и смысл «возносящегося вверх, в высоту», что, на мой взгляд, точнее отражает суть процесса, который я пытаюсь выразить. Так как есть слово «низвергать», логика подсказывает слово «возвергать». Простите за словотворчество.
* Вот уже почти сто лет вулкан поэзии в России помалкивает. Последний всплеск (но не взрыв) произошёл в знаменитые шестидесятые уже прошлого века, и с тех пор ни гу-гу. А пора, пора! Гении, где вы? А-у-у!
* Начало Серебряного века русской культуры некоторые исследователи связывают со знаменитой речью Достоевского о Пушкине (1880), но бесспорной эту точку зрения не назовёшь.
* По-видимому, о. Игорь имел ввиду исповедь Волошина о. Арсению в 1924 году и их встречи до 1927 года вплоть до ареста о. Арсения.
Статья публиковалась в австралийских изданиях "Вестник" (Мельбурн) и "Австралиада" (Сидней).
В 2013 году удостоилась Гран при на литературном конкурсе, организованном журналом "Метаморфозы" (Гомель, Беларусь)