*** Мой Ви! Я вспоминаю тебя молодым. Я вспоминаю тебя иногда упрямым, иногда глупым, иногда очень обидчивым по пустякам, ни из-за чего, но чаше – озабоченным за письменным столом и чувствующим мое присутствие, вдруг отключившимся от какой-то напряженной мысли и зовущим меня. – Нинуш, я соскучился. Ты меня лю? Невозможно было ответить шуткой: нет! Мы никогда не позволяли себе шутливого тона в отношении чувств. Просто это был не наш стиль, хотя допускали его у других. – Ты меня любишь, Нин? – Да, родной. Да, да, да! – Всегда? – Да, да, да! – Господи, как я люблю тебя, мой Нинуш! Посиди рядом. Мне хорошо, когда ты со мной. – Мир, я всегда с тобой. Но можно мне закончить... что-то на кухне, в ванной, в детской... всего минуту, ладно? – Ладно. Приходи. Я хочу тебе прочесть, что написал... Ви, родной, ты уже не сердишься, что порой я была очень строгим критиком? Да, нет, конечно. Я же знаю, ты почти всегда соглашался. Я была строгим критиком только потому, что очень любила тебя. Ты ведь тоже знаешь это, правда?.. Мой Ви, я вспоминаю приезд к нам в Камешково Виталия, бедного влюбленного и уже очень больного. Как это Надежда Витальевна однажды сказала – гранатовый браслет?.. Мне было его бесконечно жалко, и я ничем не могла ему помочь, кроме лишь как не сказать четырех слов: я тебя не люблю. И ты бы мне этого не простил. То есть ты осудил бы меня, если бы я произнесла эти четыре слова. Мне было невыносимо больно, что, жалея Виталия и сочувствуя ему, ты готов был отдать ему меня. Мне тогда казалось это каким-то предательством. – Ну, посиди с Виталием. Ну, скажи ему что-нибудь хорошее. Ну, ради него, ради меня... Виталий уходил из жизни. Это было видно. Я поила его облепихой и говорила при этом какие-то бодрые слова. А перед отъездом, ты помнишь, я спела Виталию песню Окуджавы "Моцарт". Я столько чувств вкладывала в слова песни... Но уже ничего нельзя было сделать, ничем нельзя было помочь... Однажды была какая-то вспышка. – Конечно, для Виталия ты бы сделала! Меня это поразило, перепугало. Ты и сам понял, что сказал глупость. Но, значит, что-то было, сидело беспокойством в тебе? Значит, была ревность и она неожиданно вырвалась... Конечно, я простила эту вспышку. Просто это была разрядка, "выпуск пара". Это была усталость. Но из-за этого я не поехала на похороны Виталия. Говорят, он звал меня... Мой Мир! Мне нужен был только ты. Виталий остался в памяти горьким осадком, виной без вины – и перед тобой, и перед ним. Мой Вить! Я жду тебя поздними вечерами. И по лицу определяю, как ты съездил. Сумки с продуктами не в счет – это глупости. Хоть и очень существенно в наших голодных Камешках. Главное – другое. Как друзья? Приняли твою статью, одобрили?.. Если все хорошо, ты радостен, смеешься, шутишь, ты рассказываешь, рассказываешь, пока не остановишь себя сам. – Все. Пошли спать. Если бы можно было ездить вдвоем!.. Хорошо бы прямо с домом!.. Увы, ездить вдвоем было никак нельзя. Редко-редко случалось такое – когда приезжала мама. Ромушкин! Я помню, как мы вчетвером, нет, впятером (пятый – наш Кутька) ходили на Камешковские пруды. И так было солнечно вокруг и внутри. Кутька храбро прыгал в воду и потом с трудом выбирался по илистому, размокшему обрывчику берега. Мы все смеялись, глядя на его барахтанье, помогали, а он, едва отряхнувшись, снова прыгал в зеленую ряску. Пруды не чистились... Женька любил забираться на деревья, Михася неуклюже старалась следовать за ним – слезы... и приходилось отвлекать ее чем-то другим. Пруды на глазах приходили в плачевное состояние, и ты все хотел написать об этом статью в газету... Не успел. Не дошло дело до прудов, каждый день кричали чьи-то судьбы. Последним было письмо в защиту Тани Великановой, от 10 ноября 1979 года. Ты писал: "Они знали, куда ударить... Татьяна Великанова для всех нас – пример мужества, бескомпромиссности и нравственной высоты... ...Но как бы жесток ни был этот удар, репрессия, которой подвергнута Татьяна Великанова, б е с с м ы с л е н н а . Тюремщикам не сломить, не изменить Таню, не перечеркнуть ее внутреннюю суть... Эта репрессия, при всей ее рассчитанности, есть жест слепого и отчаянного бессилия..." *** Через 27 дней арестовали и самого автора. И уже другие люди писали в его защиту. Писал Андрей Дмитриевич. "Эмнисти" направляла множество писем в адрес Сов.правительства. – Нет, Виктора они не выпустят. Он слишком талантлив. Таких не выпускают. Я повторяю эти слова Андрея Дмитриевича, потому что они мне очень дороги. Они – признание того, о чем сам Виктор никогда не задумывался. Он жил, чувствовал и писал по внутренней убежденности, по внутренней потребности. Был страшно доволен, когда удавалось что-то сказать нужными словами. И всегда волновался, передавая свой текст, – примут, не примут? Поймут, не поймут? Приняли! – счастливая освобожденная улыбка. Не приняли! – расстроенное, усталое лицо. "Репрессии бессмысленны, – писал он в открытом письме правительству. – Жизнь требует, чтобы мы и вы сели за стол переговоров". Вместо стола переговоров – арест и тюрьма. Чтоб неповадно было считать себя Личностью. Не могли понять "органы", что, ломая Виктора физически, они укрепляли его духовно. "Через колено" – Витя не переносил. Я знала это, и потому последние слова его на суде звучали мне одной: "Приговор, вынесенный судом, будет означать для меня пожизненное заключение". Нет, нет, нет! – твердила я себе. Нет, – сказала я Вите на нашем единственном личном свидании – в 1981 году, – мы столько еще должны вместе сделать! Одной мне не справиться!.. *** 27 декабря 1979 года я передала Вите теплые вещи. Перед тем была у его следователя Кривова, пытаясь передать еще письмо, шоколад и фотографию детей – новогодний подарок. "Новогодние передачи не в традиции Владимирской тюрьмы", – сказал Кривов, возвращая сверток. – А свидание? – Свидание пока невозможно. – Но наше свидание не может повредить следствию, поскольку ни муж, ни я не скрываем ни своих убеждений, ни своего отношения к происходящему. А ведь именно за это мужа и арестовали! – Да, это так. И, тем не менее, свидание я не могу разрешить. Я этот вопрос не решаю. Опять... Значит, вопрос решает кто-то. Перед арестом, который, конечно же, не был для нас неожиданным (Витя каждый день носил с собой в портфеле Библию, электробритву, зубную щетку, мыльницу – "чтоб не мыкаться!" – шутил), мы договорились, что он не будет объявлять личных голодовок, потому как они попросту потеряли смысл из-за применения насильственного кормления, – это моя просьба, и что я буду искать ему адвоката, исключая Н.Я.Немеринскую, – Витина просьба. Очень он на нее был просто зол (чего вообще практически никогда с ним не бывало) за Мишу Кукобаку, которого она отказалась защищать "из-за занятости". Поэтому, когда в апреле встал вопрос об адвокате, все осложнилось. Из четырех адвокатов, которые могли бы быть защитниками, Немеринская была вычеркнута по желанию Вити, Дубровскому и Швейцеру, согласившимся на защиту, не был разрешен выезд из Москвы. Председатель юрколлегии Москвы заявил, что он ни одного адвоката за пределы города не выпустит. Западному адвокату, естественно, приехать не разрешили. Переговоры с адвокатом из Ленинграда (Линда Михаил Яковлевич) ни к чему не привели. Под давлением, очевидно, своего начальства, он сказался больным, даже прислал заключение ВТЭК! (Зачем? Мог бы и так отказаться.) Оставалось обратиться только к местному, владимирскому адвокату. В консультации предложили Алексея Гавриловича Сморчкова. Он не понравился мне сразу, но выбора не было. Я имела с ним три встречи. На первой он выслушал мою просьбу о заключении с ним договора на защиту мужа, обвиняемого по ст.70. – А что это за статья? Пришлось кратко изложить. На второй встрече я почувствовала, что он пьян. Он сидел за столом напротив меня и грыз семечки, произнося при этом: – А ваш муж не может изменить свои взгляды? – Не может – В таком случае мне будет трудно его защищать. – Но вы сами согласны? – Хорошо, если ваш муж от меня не откажется. Он уже знал, что Виктор от него отказался! И только когда я пришла уплатить гонорар, Сморчков сказал, что не может защищать моего мужа, так как не может защищать его взгляды. Через две недели меня вызвали к начальнику следственного отдела Владимирской прокуратуры и поставили перед фактом: если адвоката не будет к маю, суд будет проведен с назначенным адвокатом. Срочные телеграммы в прокуратуру СССР, Верховный совет о том, что подсудимый Некипелов лишен права защиты, остались без ответа. А время подходило к концу. Прошел май. Мне объявили, что Виктор отказался от адвоката Сморчкова, и знакомится с делом сам. Как только он подпишет закрытие дела, оно будет передано в суд. О дне суда меня известят. ***
За время следствия меня вызывали несколько раз на беседы и один раз – на допрос в качестве свидетеля. Первая беседа произошла прямо на работе, в комнате заведующей аптекой, 10 января 1980 года. – Нина Михайловна, пройдите ко мне в кабинет, вас там ждут, – сказала заведующая Раиса Ивановна Монахова, отводя глаза. Все понятно. Конечно, сердце дернулось. Ну, что с ним делать, если оно живет само по себе? А и ладно. Его не видно. Главное – сохранить внешнее спокойствие. Войдя в кабинет, я увидела двух мужчин. Один – наш куратор из КГБ – Кузнецов, второй – незнакомый. Кузнецов сидел за столом. Второй – в стороне, на стуле. Высокий, рыжеватый. Очень внимательно все время смотрел на меня. Но я, уверенная, что старший из них – Кузнецов, разговаривала с последним. Это было в начале 1980 года, в первых числах января. Разговор начался с того, как у меня дела на работе, здоровы ли дети, еще что-то. Но я прервала его, заявив, что вопросы сначала у меня: – Как чувствует себя Виктор? Где он находится? Как долго будет идти следствие? Когда я могу его видеть? – Все зависит, вы же понимаете, от Виктора Александровича. Он должен признать ошибочность своих убеждений и вредность своей деятельности. Вот если бы вы это ему объяснили, мы бы дали вам свидание. – Но у меня те же убеждения, и в определенных обстоятельствах я вынуждена их высказывать. В этом и состоит "деятельность", как вы выражаетесь. Тут вдруг подал голос высокий. – Как мог ваш муж написать такую статью, как "Кладбище побежденных"? Он порочит наше государство, он оскорбляет в ней наш народ, отдавший тысячи сыновей в войне с Германией, он... – А вы читали статью? – прервала я. – Читал. – Значит, вы не поняли ее, очень жаль. – Но он защищает в ней фашистов, фашистов, понимаете!.. – Нет, вы все-таки не читали статьи, а если читали, то действительно не поняли... – Ну, конечно, – взорвался рыжеватый, – куда мне понять, у меня ж одна извилина... – не договорил. – Так как же вы с одной извилиной беретесь судить вообще о чем бы то ни было, как же вы с одной извилиной берете на себя смелость арестовывать людей, с одной извилиной шарите в чужих письменных столах! Как-то очень быстро разговор закруглился на том, что, если у меня будут какие-то сложности на работе, я могу обратиться в КГБ. Не было у меня никаких сложностей на работе. Не от хорошести начальства, а от того, что велено было не создавать сложностей. Слежка же была – безусловно. Но я знала о ней, и она мне была безразлична. Отношения с сотрудниками оставались прежними, к перлюстрации и пропаже писем мы уже давно привыкли. Квартира за девять многочасовых обысков была давно изучена теми, кому это было надо. Ну, а мой путь от аптеки до дома, с заходом в магазин, или в школу – был тоже открыт, обычный ежедневный путь, легко прослеживаемый. И приезжающие друзья не прятались. "Топтуна" на лестничной площадке не было. Это точно. Один раз, правда, застала свернувшегося у дверей пьяного знакомого, но, растормошив его, выпроводила. – И не покормишь? – Нет. К чести его надо сказать, больше не появлялся. 31 января меня вызвали на допрос в качестве свидетеля. Но как же я была удивлена, увидев того, кто должен был вести допрос. Это был тот самый высокий, рыжий, "посторонний", приезжавший с Кузнецовым для беседы на работу. На этот раз он представился: старший следователь УКГБ СССР майор Романовский. Допрос продолжался 6 часов. Майору очень хотелось разговаривать "по-человечески". Говорил он долго, все время возвращаясь к тому, что он "хороший" и что я напрасно отношусь к нему "с ненавистью". Первое наше знакомство в Камешково застряло в голове майора, и он в течение всего допроса спотыкался на нем. Опять "Кладбище побежденных" не давало ему покоя. Он, майор, русский человек, не понимает, как можно "скорбеть, что им (фашистам, имелось в виду) не ставят мраморных памятников". И "извилина" не давала ему покоя. Опять долго, пространно не понимал, потом понимал, но... не принимал и т.д. И выяснилось, что майор Романовский вовсе не русский, а украинец. Дед его был украинцем. И любит майор украинские песни, но в паспорте он – русский. И считает он себя русским, хотя это не имеет для него никакого значения. Вопросы начал задавать спусти три часа, играя роль невинного командировочного. И хотя я отказалась отвечать на вопросы, все они были неторопливо и тщательно записаны в протокол. 1. Отношение Виктора Александровича к жене, детям. Его участие в воспитании детей. 2. Что мне известно о жизни Некипелова до нашего знакомства? 3. Что мне известно о деятельности Некипелова? 4. Чем занимался Некипелов в свободное от работы время? 5. Известны ли мне Орлов, Щаранский, Ланда, Серебров, Бузинников, Кукобака? В каких отношениях состояли? 6. Участвовал ли Некипелов в написании совместных документов и статей с названными людьми? 7. Помогала ли я мужу в написании статей, редактировании? 8. Принимала ли я участие в написании "Очерков об обысках"? 9. Участвовала ли в составлении письма "Горький юбилей" от 3 февраля 1978 года? 10. Как попал на Запад "Очерк об обысках"? 11. Знакомы ли мы (я и Виктор Александрович) с Осадчим? Получаем ли от него письма, рукописи? Для какой цели? Известна ли мне судьба "Бельма"? Кто переводил "Бельмо"? 12. Поддерживаем ли мы связь с лицами, проживающими на Западе? Какие у нас отношения? Как они осуществляются? На чем поддерживаются? 13. Получаем ли мы помощь из-за границы? 14. Оказывали ли сами помощь лицам, находящимся в местах заключения? После каждого вопроса он записывал: отвечать отказалась. В вольной беседе следователь интересовался, как я отношусь к принципам социализма, к государственным границам, к национализму. Почему Запад заинтересован в передаче информации, порочащей Советский Союз? Почему Виктор Александрович пишет только о плохом? Это, конечно, может кому-то показаться излишним, но мне, право, доставило огромное удовольствие удовлетворить любопытство майора и относительно принципов социализма, и границ, и национализма, и т.д. – Вот видите, Нина Михайловна, можем же мы разговаривать с вами, почему же вы так плохо ко мне относитесь? Почему вы сказали, что... – Да не отношусь я к вам плохо, поверьте! Я никак к вам не отношусь, понимаете? – Н И К А К . Вот как к этому столу, стулу, пепельнице – никак. – Ну, вот я же говорю, что вы ко мне плохо относитесь... В общем, "сказка про Белого бычка", или "У попа была собака..." Подписать протокол допроса я отказалась. Больше допросов не было. Но был еще "серьезный" вызов – для подписания "Предупреждения об ответственности за деятельность, определенную статьей 70". От подписи тоже отказалась, сказав, что подписание не входит в мои обязанности. – Мы вообще и вас могли арестовать, но учитывая, что у вас двое детей... – А вы не учитывайте! – Вот видите, а вы (обращается к другому) говорите, что, может быть, нужно дать свидание. Какое свидание! Она страшнее, чем муж. Ее судить надо в первую очередь!
|