Нина Комарова. КНИГА ЛЮБВИ И ГНЕВА. 37.
***
1982 год начался продолжением 1981 года – ожиданием, запросами, заявлениями. Витя пропал, и я металась в тревоге, рассылая телеграммы в ГУИТУ и в Пермь. На все ответ из Перми: "Очередного свидания лишен. Здоровье удовлетворительное". Но в марте вдруг разрешено общее свидание, и мы все-таки виделись – сквозь почти непрозрачное стекло, в тусклом свете лампочки из коридора, т.к. в самой комнатке света не было. Мы приехали 18 марта втроем: Настя Подъяпольская, Женя и я. Но в этот день свидания не дали, а 19-го меня с Женей вызвали к Вите в 2 часа. Настю не пустили (есть опасения вредного влияния, – объяснил начальник тюрьмы). Причем, и свидание-то зэку дали тайно: Некипелов, с вещами! Ждал этапа, а увидел нас. Просто поражаешься садистским выдумкам тюремной администрации. Это – выполнение инструкций (неужели кто-то со всей ответственностью составлял их?) или собственные инициативы – от скуки жизни в затерянном, заснеженном крохотном поселке? И не рассмотрела хорошо Витю, а Женька в основном молчал; Витя спрашивал – я отвечала. На мои вопросы как-то и не хватило времени. Но узнала, что в бараке холодно. Помещение просторное, 140 кв.м. на 18 человек. Одна тумбочка на двоих. К сожалению, почти ничего не пишет, потому что все записи отбирают. Наброски стихов, наброски дела... все. До сих пор не выдали приговор. Напомнил о фруктах: груша – слива – яблоки. Мы договаривались раньше, что груша означает 64-ю, слива-70-ю, яблоки – 190-ю статью. Это для информации с воли в письмах. Два часа свидания, из них не меньше 20 минут на препирательства с надзирателями – из-за света, из-за имен, из-за вопросов о быте. Столько нужно сказать, столько нужно спросить – с обеих сторон. Но важнее – ответить Вите. Да, Сережа в ссылке в Магадане. Таня сварила варенье из слив, но не сумела передать – только привет... Сереж – сколько! А Татьян! Что-то понято, что-то нет. Но уже не вникаешь в эзоп. Хочется просто смотреть, хочется просто видеть, слышать, хотя бы слышать голос! Телефона нет. Через перегородку приходится говорить громко слова, которые нужно произносить шепотом! Ви! Не волнуйся о нас. Ви! Тебя любят, помнят, знают! Ви! Тебе от всех близких и далеких приветы. Будь, родной! Это последние слова... Витя остается. Нас выводят. Свидание окончено. В горле спазм. Надо кричать, надо оттолкнуть этих двух сытых вертухаев, нет, четырех! Но я молчу. Я помню: "Злой и гордой по-прежнему будь!.." Настя ждет. Настюша спрашивает, а я в совершеннейшей растерянности. И неправдоподобным кажется и свидание, и это пригрезившееся будто в полутьме лицо Вити, и то, что мы с Женькой вышли только что от Вити. В ушах еще его голос. А рук его я так и не держала... И вот уже колеса отстукивают путь назад. И вот уже мы в Москве, и уже опять время отсчитывается от этого коротенького свидания, письмом No40, в котором пишу, что у нас весна в полном разгаре – в противоположность Чусовской, где было -24-30°. "Витюшенька, я все боюсь подходить к свиданию. Все еще хожу в полумраке, и все хочу яснее, получше разглядеть тебя. И жалею, что говорила что-то неуклюже, как всегда. И, наверное, лучше б было слушать только и смотреть, смотреть, смотреть, потому что все равно самое главное, самое нужное тебе я говорила глазами... ...Трудное было свидание. И слишком много внутренней энергии ушло на ожидание, на переговоры. Мирушкин, родной, не ругай меня. Так хотелось рассмотреть тебя, и так мешали стекла и форма, четырежды повторенная... Господи, два часа-то нельзя спокойно поговорить, без глаз чужих. Техника же есть, неужто этого недостаточно? Но... все продумано, конечно..." За весь год единственное общение, если это можно назвать общением. И это тоже невозможно стереть из памяти; и не забыть никогда эти четыре "форменные вышки" по две с Жениной и моей стороны. Не знаю Жениной реакции. Думаю, он был очень взволнован, если стоически терпел в легоньких брюках 30° мороз. Кто кого щадил из нас – не знаю. Может быть, просто оба молча осмысливали свидание внутри. Не хотелось перед Женей показать свою слабость. А, может быть, надо было? Надо было дать волю чувствам, отчаянию – расплакаться, прижаться к нему – частичке Вити?
Витя получал практически все мои письма – и это уже было счастьем для меня. Письма от друзей, от Михайлины, от Жени. В 1982 году он переслал последнюю главу сделанного им прекрасного перевода английской сказки Поля Галлико "Человек, который был волшебником" для Михаси, с рисунками. К сожалению, мы не успели перепечатать ее – Сережа попросил прочесть, и невозможно было ему отказать. Больше мы ее не видели. Он потерял этот с таким трудом отвоеванный отцом подарок для дочери. А ведь где-то есть она, у кого-то лежит. А в архивах КГБ – дубликат ее точно есть. Я писала почти ежедневно, не вкладывая в короткие письма ничего, что могло бы смутить бдительного цензора. Писала много о Жене, о Михайлине, о Сереже. "...Выходной провела дома... С Михайлиной ходили по лесу на лыжах. А Женька, чудак, сидел дома, занимался марками. Вообще в марках у него просто образцовый порядок – чувствуется серьезность коллекционирования, с выдумкой, со своей системой, с чувством гордости и пониманием своей коллекции. А вечером заговорили с ним о стихах – в среду у них в классе должен быть разговор о любимом современном поэте. – Ну, а кого из современных поэтов ты знаешь? – спросила. – Ну, Высоцкого. – А еще? – Папу знаю. – А еще? – Больше никого. – Ну, а Евтушенко? – Ах, да, Евтушенко и Галича. – Хочешь, я почитаю тебе стихи Николая Рубцова? Папа считает его одним из талантливейших современных поэтов. – Хочу. И я больше часа читала вслух стихи. И Женька слушал! Как это обрадовало меня, Ви! И ему понравились стихи! Господи, пусть это будет началом открытия ему красоты и силы слова!.." "...Михася сегодня опять вытащила меня в лес на лыжах. Эта девочка растормошит кого хочешь. Как же хорошо, что она у нас есть, Мируш! Возвратились уже в темноте, так что и лыжню не видать было. А Женя был на английском. Но и он меня сегодня порадовал – попросил сам стихи Рубцова и стал читать мне вслух. Сам! Не узнаю собственного сына! И мы опять так хорошо поболтали с ним, поговорили. Я даже рассказала ему о твоей встрече с Николаем Рубцовым в литинституте. Ничего?.." "...Началась третья четверть. Михася начала приносить пятерки. У Жени начало тоже хорошее. Но у него всегда начало хорошее, а к концу будто выдыхается, сам себе напортит. Не нравится мне эта его особенность. Не знаю, что это я вдруг сегодня весь вечер критически настроена. Как хочется, чтоб ребята выросли толковыми и крепкими. Хочется, чтоб они научились разговаривать и думать. Хочется, чтоб они больше общались с тобой, а эти ограничения в переписке, конечно, не способствуют общению. Наверное, все я придумываю, наверное, просто это естественная тревога всех родителей. Внутри себя я требую от Женьки невозможного. Мне хочется, чтоб он чаше писал тебе, сам хотел написать, и чтоб слова лились из него потоком – о школе, о сомнениях, о радостях... Ты не думай, я ничего этого ему не говорю. Будь мы вместе сейчас, конечно, была бы у него эта потребность. Он ведь уже совсем большой мальчик, хотя и не дорос до взрослости. И вообще, мальчишки, видимо, совсем иначе устроены, чем девочки. Если б хоть одним глазком заглянуть в будущее, увидеть, например, Женю в нем. Но не дано это никому. И даже если все будет хорошо, то все равно теперь тревожно..." "...С Михаськой четвертый день ходим на лыжах – благо, лес рядом. Хорошо! Вот Женя никак не присоединится к нам... В субботу хочу покататься с обоими. Михася меня тормошит, я Женю. Там мы все и тормошимся. А вообще грустим... ...Женя сел за письмо тебе. Это после просмотра фильма "Загнанных лошадей пристреливают". Он вообще так хорошо чувствует все и понимает, что с ним приятно сопереживать... А Михайлина, услышав разговор о письме, заявила, что ей тоже надо написать, хоть она недавно и писала. "Но ведь чем чаще, тем лучше" – и после этого, конечно, мое настроение сразу посветлело". "...При всем нашем трудном и отчаянном положении разлуки, нам в чем-то легче (это после того, как у меня побывала Лена Огородникова) – потому что мы спокойны и уверены друг в друге. Наши годы, наше знание, наша любовь помогают нам. Доверие всегда и во всем – от этого наше понимание, наша близость. Я знаю, ты спокоен за меня, за ребят, и я благодарна тебе за это, родной. Ребята растут. То, что мы уехали из Камешково, наверное, хорошо, прежде всего – для них. Мне хочется, чтоб они были в жизни, чтоб дружили со сверстниками, чтоб не было в них комплекса "белых ворон". Я радуюсь, когда кто-то из Михасиных подружек заходит к нам. И была бы очень рада Жениным друзьям. Но увы... Женя не очень общителен. В этом плане у Михайлины все легко и просто..." "...Я думаю, оглядывая всех ребят (наших и друзей), хороших, умных, красивых ребят, – ведь они такими стали, может быть, потому, что в доме не было культа силы. И нет его. Насилие, с какой бы благой целью оно не совершалось, коверкает ребенка. И именно насилие лишает его детства, лишает способности видеть и познавать мир. Проблема отцов и детей чаще всего острее там, где отцы ставят себе жизненной целью делать детей себе подобными, И, как правило, фанатизм отцов отталкивает детей. Или они подчиняются и тогда перестают быть личностями, или бунтуют, и тогда теряют своих отцов. К сожалению, несовпадение родителей с обществом действует не менее губительно, чем домашнее насилие. И это для наших ребят и для нас может быть трагичным. ...Женя ушел на английский. Не подготовился и хотел было не идти, но я убедила его, что это плохо по отношению к преподавателю, по отношению ко мне, а главное – к себе, потому как это – признание своей слабости и даже некоторой внутренней трусости... А это – насилие или нет? Нет, все-таки. Скорее, помощь в преодолении слабости..." "...Женя здорово изменился. Даже ходил сегодня на "Смотр песни". То есть не просто ходил, но и участвовал в нем. И их класс занял первое место. Успехи в учебе тоже налицо. Я довольна им. Не волнуйся, Мир. Женька – это мама+папа, в очень хорошем варианте. ...Ты всегда с нами. Часто читаем вслух. Женька настолько повторяет тебя, что непременно на столе должны быть перец, горчица, что-то кислое. Если папа любит острое, то Женя очень даже незаметно для всех (кроме меня!) приучил себя ко всему острому. Зато у Михаси – поэтическое видение. И ласковая она, любящая, как папа..." Поддерживали приезды друзей, поддерживали слова Надежды Витальевны в каждом ее письме: "Маленькая, я знаю, что Вы сильная!" Я хотела быть сильной. Я должна была быть сильной – для Вити, для детей, для друзей и для "нелюдей". Но как же хотелось поздним вечером говорить с Виктором, говорить обо всем – о жизни, о Боге, о стихах Тютчева и Марины Цветаевой, о далекой прекрасной Франции, о Северной Каролине, наконец! И очередное письмо кончалось словами: "Целую, люблю, верую в необорные силы Добра". ...С Женей вчера работали над сочинением по Достоевскому. Как не хватает мне литературного и педагогического образования! А может, это Женька у нас такой, весь в своем отношении, в своей правоте, даже если она сплошь нелепица. Ему нравится быть со мной откровенным, а я сержусь. Он же удивляется: – Что ты сердишься? Я же говорю так, как думаю! – Господи, какой же еще маленький! А ведь посмотреть – огромный. ...Вообще ребят воспитывать трудно. Самое лучшее – быть больше времени с ними, в их жизни. А это, к сожалению, не получается, получается наоборот – они в нашей жизни. ...Что касается твоего вывода о том, что Женя стал склоняться в сторону гуманитарных наук... нет, этого, кажется, нет. Во всяком случае, я не вижу. Ну, а то, что в письмах то хвалю Евгения, то недовольна им, так это ж естественно, Витюшенька. Мне ж видны все его достоинства и все недостатки. Когда последние не выскакивают – довольна, когда вдруг выплеснется что-то – расстраиваюсь. Мне не хочется захваливать детей, потому как не хочется рисовать их тебе только в одном освещении. Это ж будет неправда. Я даже в отношении Михайлины беспокоюсь, не слишком ли доверяюсь себе. Ведь бывает же, что и она чем-то расстроит, есть в ней такое, что не хотелось бы видеть. Конечно, это мелочи, но если не замечать их, то однажды мелочи могут оказаться не мелочами". "Детские письма" разбавлялись "Христианской этикой Толстого". Чтение и размышления... И разговор с Витей. Вопрос о жизни. Вечный, всеми задаваемый. Сколько философов и дилетантов пыталось ответить на него. Наверное, и сейчас они есть. Но все-таки определение жизни, данное Толстым, пожалуй, гениально по краткости и по содержанию: "Слово "жизнь" очень коротко и очень ясно, и всякий понимает, что оно значит. Но именно потому, что все это понимают, мы и обязаны употреблять его всегда в этом понятном всем значении. Мы говорим жизнь, потому что под этим словом разумеем не какой-то Х, а вполне определенную величину, которую знаем все одинаково и знаем только из самих себя, как сознание себя со своим телом единым, нераздельным целым, и логичным; а жизнь вне его, не любимая, не чувствуемая им, неизвестная ему, и есть единая настоящая жизнь. И это не то – что так представляется человеку в дурные минуты его унылого настроения, это не представление, которого можно не иметь, а напротив, такая очевидная несомненная истина, что если мысль о ней сама хоть раз придет человеку в голову или другие хоть раз растолкуют ему ее, то он никогда уж не отделается от нее, ничем не выжжет ее из своего сознания". Как это точно сказано: жизнь – это то, что вне меня! Если бы люди смотрели не в себя, а в других – таким же любящим взором, – скольких бы слез, скольких бы бед не было! Если бы они понимали, что жизнь – это, что вне их, они, может быть, не убивали бы ее. Единственно, с чем я не совсем согласилась с Толстым, это с его убеждением (но, может быть, я неправильно его поняла), что всякое благо человек творит ради своего блага. И это должно ему открыться, и тогда он будет счастлив. Ну, хотя бы потому не согласна, что Толстой рассматривает вопрос жизни и блага с точки зрения одинокой личности, и поскольку природой заложена во все живущее сила жизни, то это одинокое существо сознательно и подсознательно ищет оптимальных условий жизни, ищет блага себе. А когда человек не одинок? А когда он не мыслит жизни без другого, когда он любит другого? Тогда благо друга, благо любимого есть и его благо. И это чувство не прихоть удовлетворения своего блага, оно так же естественно и необходимо, как способность видеть, слышать, осязать. И тогда за благо ближнего человек может пойти на такие лишения, которые, право же, далеки от блага жить. И сколько примеров в жизни, даже и среди животных, когда за благо ближнего отдается самое дорогое – жизнь. А когда жизнь продолжается только для блага ближнего – не для своего?.. – Все-таки у Толстого много упрощенных объяснений, примеров. Я писала о христианской этике, потому что мне хотелось разговаривать. Мне хотелось говорить в звуке, а не в письме. Мне хотелось приласкать, укрепить Витю своим письмом-разговором. Моя манера писать всегда сразу начисто порой смущала меня. Письма казались корявыми, когда я перечитывала их, ища объяснения, почему письмо конфисковано. Мне хотелось, чтоб они были и звуковыми, и зрительными, чтоб они были мной самой. Но это было невозможно. Вот если материализовать лист бумаги – так, чтоб Витя, читая, держал мою руку, видел меня! Чтоб мы вместе читали Толстого, может быть, даже поспорили. Вот Толстой, например, говоря о смысле жизни, делает вывод, который я, наверное, никогда не сделаю, хотя и я повторяю, произношу созвучное мне: в Вере можно найти смысл жизни, возможность жизни. Его вывод, что религия всегда была и не может перестать быть необходимостью и неустранимым условием жизни разумного человека и разумного человечества, кажется слишком категоричным. "Конечно, – пишу я Вите, – я не знаю, какой смысл вкладывал Толстой в понятие "религия". Я живу верой, но это не та вера, что ищет спасения в Церкви. Я молюсь Богу, но это мой Бог, и Он – во мне, а не надо мной. И есть еще, ты же знаешь, наш Бог, Бог любви. Религиозного фанатизма я не понимаю и не могу принять, как вообще любой фанатизм". Но еще раз к вопросу о жизни, уже после всего прочитанного. По-моему, говорить о жизни, поднимая все вопросы, рождающиеся при этом, все равно, что говорить о Вселенной. Чем больше думаешь, тем больше запутываешься. На эти вопросы ответить невозможно, и потому каждый человек, ставя их вновь и вновь, отвечает так, как ему это понятно и ясно. Но совсем не обязательно, что это единая для всех истина. Это бесконечные вопросы и бесконечные ответы. На конкретные вопросы – иррациональные ответы. И потому жизнь материальна и иррациональна одновременно. И потому – непознаваема. И, может быть, именно в этом ее притягательная сила? Близкое знакомство с учением Толстого не заразило меня, не сделало "толстовкой". При всей его очевидной мудрости он кажется мне идеалистом, причем идеалистом-фанатиком, часто противоречащим самому себе, потому что логика заводит и его в тупик. Осуждая философов, сам философствует. А ведь, в конце концов, философия подвела к религии как таковой, разве не так? Да, не "толстовка" я, и нет во мне любви к врагам моим. А враг мой – вся система, и все, кто ей верно или неверно служит. ...В одном из писем переписала Вите стихотворение Волхонского, написанное в 1877 году! Как все мудро в этом свете, Как гармонии полно! (Жаль притом, что мысли эти Не усвоил я давно!) Для того, чей взгляд не шире Ленты орденской, – простор Предоставлен полный в мире, Чтоб расширить кругозор... Для того же, чьи стремленья "Чересчур уж широки",– Небольшое помещенье И... надежные замки! С припиской: "Ну, это так, из области сатиры. И уж никаких "условностей" тут усмотреть невозможно. А еще у него же есть чудное четверостишие: Пусть я в тюрьме, Пускай я связан, – Все ж остается Мне мой смех. Конфисковали. Как и письмо-открытку Мальвы Ланда со стихотворением Пушкина: "Пока свободою горим..." Классика еще допустима на "воле", а тюрьма – не вечер творчества. Сюда присылают с совсем другой целью – для сужения кругозора и для отнятия смеха. ...Вот и два уже месяца прошло – писем нет. Через четыре месяца получила письмо из Медуправления УИТУ Перми, что Витю должны положить в больницу, что "в июне были проведены лабораторные исследования". В июле должно было быть личное свидание. Телеграмма: "Свидания лишен." "Вить, родной! Слов нет. Хотя, конечно, живем не в ожидании милостей, но до последнего дня надеялась, что свидание будет. Ответ Журавкова не то чтобы потряс, но несколько отрезвил. В надеждах своих и всяких внутренних настройках порой забываешь, кто есть кто. Не буду тешить твоего цензора, все равно мимо. Будь спокоен за меня, родной. Единственно о чем прошу Бога – чтобы помог не ожесточиться нам. И всегда видеть людей в людях. Только так мы можем стать над злом, и сохранить нашу Совесть и нашу Свободу. Я знаю, что ты поддержишь меня в этом. Мне даже кажется, что это я повторяю твои мысли. И мне радостно это. Знаю, что ты всегда останешься моим мудрым, горячим, любящим, ласковым, добрым Ви. Всегда с тобой. Всегда на свидании. Будь! Нина" Вечерами по "голосам" пытаюсь что-то поймать. Может быть, скажут что-то о Вите? Мы одни в этом огромном мире. Какие-то разговоры о том, что существуют какие-то списки заключенных, которых Запад требует освободить... В них есть и Витя... В марте 1982 г. А.Д.Сахаров обратился с письмом к советским ученым, призывая их к гражданской активности. "Интересы науки, в частности, включают и защиту членов научного сообщества от несправедливости..." Он перечисляет тех, кто особенно нуждается в немедленной помощи: Сергей Ковалев, Т.Осипова и И.Ковалев, Юрий Орлов, Анатолий Щаранский, Александр Болонкин, Василь Стус, Александр Лавут, Татьяна Великанова, Март Никлус, Леонард Терновский, Виктор Некипелов, Пяткус, Мейланова, Лукьяненко, С.Ходорович, Айрикян, Алтунян и мн.др. "Никто из них не прибегал к насилию, Все они жестоко пострадали за верность благородным убеждениям, принципам гласности и справедливости. Помогите им – это наш общий долг". Это уже письмо из Горького, из ссылки. Надежда Андрея Дмитриевича на отклик ученых-коллег кажется мне наивной, но ведь и все документы инициативной группы, Хельсинкской группы, Группы прав защиты инвалидов, все заявления и письма, т.н. "открытые", – все это наивные надежды, если говорить о действенной помощи, хотя они писались не от наивности, от внутренней невозможности молчать в этом спаянном равнодушием и трусостью обществе. Братья-ученые, конечно, не откликнулись. Но я благодарна Андрею Дмитриевичу, что он назвал и В.Некипелова в своем обращении. Письмо передавали все радиостанции... и какой-то комок сжал, притиснул к чему-то твердому сердце. Ни разу не прозвучала фамилия Вити... Вычеркнули из текста... Кто? Почему? Уезжали Владимовы, с ними передала Витины стихи – украли чемодан, именно тот, в котором стихи... С 1982 года Запад сосредоточился на деле А.Гинзбурга, Ю.Орлова, А.Сахарова, А.Щаранского. И победил! Не исключено, что за освобождение трех узников Советский Союз что-то получил. А Сахарова придержали в Горьком. Этот голос совести был нужен правительству, именно такой – авторитетный для Запада. Оно решало, кого из названных им уступить общественному мнению и политикам Запада в первую очередь, кого оставить на потом. Без экономической помощи извне страна уже не могла обходиться, система трещала, и руководству необходимо было для собственной устойчивости поддерживать иллюзии Запада, что он может чего-то добиться от Союза. Система использовала лауреата Нобелевской премии Мира максимально, вплоть до выдачи Нобелевским комитетом премии Мира Горбачеву! Таким образом, мы знаем имена трех мироносцев из Союза: Брежнева, Сахарова, Горбачева. И так больно видеть Андрея Дмитриевича в этой компании!
Мы одни в этом – очевидно! – преступном государстве. Да, приезжают друзья, да, мне помогают и поддерживают. Я получаю открытки из Германии, Италии, Японии. Я благодарна всем. Но мы одни, потому что ничто не может заменить отсутствия Вити. Мне необходим Мой Собеседник, детям необходим отец. 30 июля 82-го письмо от Вити. И из письма ничего не узнала. Никакой информации, кроме перечисления полученных писем, кроме слов любви, кроме обращений к детям. Нет, еще появляются просьбы о лекарствах. Здоровье так же. Как? Плохо? Лучше?.. – "Не волнуйся, все хорошо у меня". А в октябре снова крик! "Пишу и пишу, зову и зову тебя! Доходит ли мой голос? Ответа нет. Не знаю, что думать... Где ты? В зоне, в ПКТ, в больнице? Нет слов для возмущения в адрес учреждения. Мало того, что оно, видимо, беспрепятственно пользуется своими правами в отношении заключенных, но оно и нас, родных и близких, бьет этими правами. Полная неизвестность, что происходит. Не знаю, кто прав, кто виноват, но есть Кодекс, по которому з/к пользуется каким-то обязательным минимумом прав. В нем не указано, что эти права предназначены только для образцово-показательных, "вставших на путь исправления" зэков. Для меня ты вообще не преступник, и поэтому еще более ужасной мне кажется эта жестокая изоляция. Над кем суд? За что суд? "А судьи кто?" – по Грибоедову..." Я становлюсь домоседкой. Мне редко кого хочется видеть. Кого хочется – тех нет.
Выпал снег... Как-то сразу. Вчера было +12°, а сегодня –7°. Кончилось лето, и даже осень. Опять зима. Четвертая зима впереди. Мне неспокойно и страшно. Год ожидается трудным. Мы-то перезимуем, а вот как ты? И холодно, и голодно, и обстановка какая-то странная в лагере. Почему администрация не дает свиданий? Ясно, не от хорошей жизни..."
|