О цензуре. "Вот ты считаешь, что цензурный зажим в прошлом веке "помог" "разгореться" Щедрину, Белинскому, Толстому и иже с ними. Может быть, в какой-то степени. Но – так ли уж силен он был... Будь этот зажим сильней, мертвей... разве знали бы мы эти имена сейчас?.. ...Никого, к счастью, царизм не задушил, разве одного Чернышевского, но ведь здесь уже не одна "литература" была. Еще Полежаева за "Сашку"... Нет, писательский мартиролог в XIX веке не был так уж широк, как нам порой кажется. Нет, не знали ни Щедрин, ни Некрасов, что такое настоящая, тотальная цензура... Ну, и хорошо, ведь если б знали, не взлетали бы в какой-то там высшей нравственности, вообще бы – не взросли..." Об учении о доминанте Ухтомского. "Как тебе Ухтомский? Вчитаешься, вдумаешься – напиши. Както очень близко это моим мыслям и чувствованиям. А ведь смотри, он ни разу не произносит слова "Бог", хотя, по сути, все время говорит о нем и проповедует его. Суть учения о Доминанте не нова, но... как-то аккуратно, я бы сказал, изящно все это у него оформлено. А тебе все это должно быть еще ближе. "Каждое явление в мире имеет свой смысл"... "Радость – в Красоте"... "Смысл жизни, Бытия – в любви", – все это твое, Мируш, насколько я тебя знаю. А правда, знаю ли я тебя? Нет, это просто интересно: знаю ли я собственную жену? Я тебе все хочу говорить, и слушать тебя, только единственное условие, единственное желание, – чтобы никто-никто нас не торопил. Неужели же это так же невозможно, как... "свободная земля"?.." О нравственности. "...Ты очень хорошо сказала, что "идея высшей нравственности – только идея (т.е. красивая, "взволнованная", как ты писала в другом письме, мечта?), что "ее проповедники, как правило, идут на Голгофу, а почитатели – в отшельники (кстати, и на этих устраиваются периодические облавы, и они истребляются. Потом "накапливаются" снова)". Как же быть в практической жизни? Ты опять в какой-то степени свела проблему к Боконону, т.е. к изящному логическому тупику: "Насилие... необходимо. Люди не могут без него по той же причине, по какой Дж.Бруно пошел в костер". Да, это верно... Но как же быть, если насилие неистребимо? (Мы даже говорим о движущей силе насилия!)... Должны ли бороться с насилием люди "высшей нравственности"? Очевидно, должны, ибо такая борьба – нравственна... Но тогда нужно соприкоснуться, так или иначе, с политикой, которая всегда безнравственна, так? Значит, во имя нравственности можно (нужно) быть безнравственным? То есть снова стать "по ту сторону добра и зла" (с оговоркой "временно") – лозунг бесов? Тупик. Я не знаю, не вижу выхода. Очевидно, здесь нельзя все же вывести какую-то универсальную идеальную этическую формулу... она столь же невозможна, как решение квадратуры крута... ...Двигаться в русле нравственности – вот как нужно, по-моему. Не к земной практической цели, а к духовному идеалу, к высшей нравственности (к Богу?). Это движение, конечно же, в борьбе: как с самим собой, так и с внешними силами, в борьбе с насилием. Терпимость – всегда, терпение – до возможного предела. Непротивление в чистом его виде, толстовство вульгарное – я отвергаю... ...Я вот еще о чем думаю, Мируш – о нравственности государства. Государственная этика, как ты сказала. Вот что, какие факторы ее создают и определяют?.. ...а м.б. "психология государства"? – как ты считаешь?.." О либерализме, выросшем из нравственной культуры. Об искаженном понятии этого слова сегодня... О насилии – ненасилии. "Ты помнишь мысли некоего Кона "Право на сопротивление"? Мне помнится, там речь шла о том, что если индивидуум, группа лиц, общность и т.д. не осуществляют сопротивления насилию по отношению к ним, то их поведение, их пассивность так же безнравственны, как и действие насильника. Я склонен считать, что это верная идея"... Мы писали обо всем. Мы разговаривали каждый день, уходя и возвращаясь к вечным проблемам, и все они смыкались словами: "...Все те же мысли, те же мысли, Мируш! И мы, как прозревшие дети, великовозрастные балбесы, вдруг открываем это для себя в свои чуть не 50 лет и ахаем-охаем! Нет, не хватает ни здравого смысла, ни выдержки, начинают работать эмоции... Все-таки, как мы бедны, просто нищи!.. И какой же, Господи, застой..." Читали друг другу Цветаеву, Волошина, Тютчева, Гумилева... Все-таки они были прекрасны – наши "вечера поэзии". У меня под пение сверчка где-то в ванной комнате, у Вити – под гул, маяту, сквернословие его "прекрасного" Таити. Он жил в нем, заглядывая в прошлую жизнь, мечтая о будущей. "Хочу, чтобы ты знала, что если бы случилось так, что мне пришлось бы написать не 200, а 1200 писем, то я написал бы их с не меньшим теплом, с не меньшей любовью, т.е. далеко не исчерпав своего сердца, Нинуш!.." Он и писал их, болея, мечтая, смеясь, тревожась, утверждаясь, все больше утверждаясь, что сила жизни в свете и добре. И это они должны перебарывать все дурное в человеке. Когда-то, еще в Умани, мы читали вместе Камю, Джойса, Кафку. Витя читал и не мог оторваться, но читал как-то слишком уходя в отравленную глубину человеческой мысли. И я тогда говорила: – Тебе, Ви, нельзя читать такие книги. И вообще не все всем можно читать. Так же, как не всем, скажем, можно принимать аспирин или пирамидон. И только из лагеря Витя напишет: "М.б. я увлекаюсь черными парадоксами для того, чтобы оттенить, укрепить внутреннюю ниточку своей веры? Даст Бог, и мы оттаем. Как велит природа. И найдем какую-то новую опору. Потому что одним отрицанием, действительно, – "сердце питаться устало, много в нем правды, да радости мало"... "Как я хочу в самом деле отыскать какой-нибудь кусочек "свободной земли"! Ничьей, и доброй, благодатной, – какой-нибудь из бесчисленных малайских островков... Я даже, кажется, готов бы сам рубить лес и обжигать кирпич для постройки своей заставы... Все это, конечно, утопический бред..." Но и выздоровление же. Господи, как мне радостно и хорошо было читать эти твердые, сильные Витины позиции. Как будто воздух, климат Таити оздоровлял его, наполнял, укреплял. "Думаю, что за путь у нас с тобой? Наверное, всего понемножку, но, в основном, видимо, это путь морали с уклоном к мистическому созерцанию". И уставшие осмысливать этот дурной какой-то, "не-наш" мир, засыпали вместе, уплывали в завтра, в чистоту, правду и любовь. По детским рисункам Витя размышляет о Жене и Михайлинке. "Интересно, что Михайлина рисует людей и животных, а Женя – дома... Чем это объяснить? Значит, Женя будет далек от людей?.." А ведь, правда, какое верное заключение Ви сделал в 1974 году. Вот, от первых шагов, от первых жестов, от первых рисунков начинается личность. И ее можно увидеть. "Почерк у него, кажется, будет хороший. Хоть это, в сущности, и не достоинство"... Спустя двадцать почти лет могу сказать, что Женя пока что ближе к компьютерам, а почерк действительно красивый, хоть и не очень четкий. Свой почерк. Быстрый, стремительный даже, и будто цифровой – математический, слова – формулы. Витя переживает ужасно, что нет хорошей детской библиотеки у нас для Жени. Просит подбирать ему книги: "Майн Рид, Жюль Верн... рановато, правда. Но вот "Маленького принца", наверное, можно. Лучше бы, конечно, всем вместе прочесть. Помнишь, читали в Софиевке? Лежали на траве и читали?.." К Новому году Жене прислал "Атлас мира", а Михайлине книжку о грибах "Лесной светофор". Это из своей-то 7-рублевой ларьковой месячной добавки к тюремно-лагерной пайке к Новогоднему ужину! Просьбы в письмах единственные: конверты, стерженьки, бумага. Вопросы постоянные: о детях, о друзьях, о родных, обо мне. 1974-й год завершился большим новогодним письмом, в конверте, купленном еще в 1973 году в ОД-1/СТ-2 – "Сберег до этого года. Через все тюрьмы протащил". "Сейчас 23.30....Если не прогонят (что может статься), то значит, будем говорить с тобой именно в эту символическую и торжественную, в какой бы обстановке она ни застала нас, минутку. Ромушка, роми моя! гавань моя и бережок! Я думаю о тебе в этот ночной час, я чокаюсь с тобой своим несуществующим бокалом, я держу твои руки в своих и, целуя тебя, шепчу, что я с тобой, с тобой, с тобой!.. Пусть он войдет, 1975-й!.. Вот, включили на несколько минут радио в бараке. Передается приветствие советскому народу – что-то о километрах трубопроводов, линий высоковольтных передач... Не вслушиваясь, не соединяясь, я прикасаюсь губами к рюмочке, которую ты держишь сейчас в руках, я улыбаюсь тебе и крепко-крепко прижимаю к груди... Пусть он войдет, новый 1975-й! Сейчас ударят часы. Вот... увы, радио выключили как раз в тот момент, когда они начали бить!.. Но, видимо, они уже пробили. Еще раз целую тебя, Нинуш! И еще... Теперь помолчим, прижавшись друг к другу, закрыв глаза... Несколько минут... А теперь я пойду – нет, не в свое "гнездо" – а к тебе… Я допишу это письмо утром, Нинуш! ……………………………………….. 1.1.1975 г. Ну, вот, мы и в новом году!.. P.S. Мы не будем менять нумерацию писем в связи с Новым годом?.. Пусть растет пирамида. P.P.S. В церкви при венчании священник спрашивает по очереди у венчающихся: "Согласен ли ты (согласна ли ты) взять в жены (в мужья) такую-то (такого-то) на радость и горе, на богатство и бедность, на здоровье и на болезнь? Как хорошо звучит эта клятва. На богатство и на бедность. На здоровье и на болезнь". 2 января 1975 г. N174. "Сегодня снова не пустили тебя ко мне, хоть знаю, что ты наверняка стучалась... ...Спокойной ночи, бережкин мой. Обнимаю на ночь. Поцелую и перекрещу. Ви.
P.S. А ты знаешь, что такое "мир", "миро"? Это ведь была какая-то благовонная церковная мазь, которой мазали посвящаемых в сан. Так и говорили "миропомазание", "миропомазанник". Это ты можешь уточнить в нашем церковном словаре. А в общем, ты – МИРО!" 3.1.75. N175. "Сегодня почта порадовала необычайно: 6 писем от тебя!.. Целую мой бережкин, мирочек мой и мирочек! Спасибо тебе за чудесные письма, за ласку, нежность, любовь! Целую. И детей. Витя". 3 января 1974 года мы встретились в коридоре Владимирской областной прокуратуры... Каждый день – какая-нибудь годовщина. Каждый день – годовщина прошлого, и позапрошлого, и позапозапрошлого дня, дня-праздника. Мне жалко людей, не знающих праздника любви. Я чувствую себя самым счастливым человеком. У меня есть мой, такой мой Ви! И я в ту новогоднюю ночь подарила ему Бег Времени, заключенный в наших жизнях. А он в ответ пишет: "Как смогу только, я буду нести его и хранить. Чтобы всегда то время, в котором мы будем жить, было трепетным, чистым и молодым. И несло в себе запах крымской сосны..." Это мне. Это для меня. Чтоб поддержать. Ну, конечно же, это и свое собственное настроение. Но одновременно: ...До пустоты сгорело все во мне, И мне в себя уже не воротиться, И как в лесу, в зловещей тишине Всю ночь во мне в душе кричит глухая птица... Это ж, наверное, в минуты, когда невозможно примирить себя с чем-то. Может быть, эти строчки после утреннего конфликта с лагерным парикмахером? 4.XII.74....Ни за что ни про что (вся моя "провинность" в том, что, побрившись в парикмахерской и помыв прибор, оставил на столе и пошел себе! – лезвие) меня обматерил, сочно, мерзко – парикмахерский шнырь. И ведь не какой-нибудь юнец, а мужчина почти моих лет. За что? Словно грязью по лицу, по глазам... Самое мерзкое, что есть в лагере – эго "глагол", и этого – не переношу. Просто все вскипает во мне сразу, и кровь бросается в виски... Может быть. А может быть, от обиды, что сняли красивые марки с письма, которое он послал своему сынишке? А может быть, оттого, что не пропустили и отобрали письмо на 12 листах другу Грише Подъяпольскому, над которым много работал, в которое вложил свое? А может быть, оттого, что видел меня с крыши своего "неоконченного дома", а дотронуться было невозможно, и крикнуть – бесполезно? И все эти "может быть" из какого-то кафкианского мира реальности, из бреда реальности... Не нужно искать логики. Зэк – это зэк. И положено ему быть только зэком. На все остальное – запрет. Чем больше в нем личности, тем больше с ним надо "работать", тем больше его надо давить, чтоб, наконец, осознал и признал себя в полной мере зэком. Чтоб и по выходе из лагеря знал, помнил, что он был, есть и будет зэк – до конца дней своих. Зэк – значит бесправный, значит, согласный, значит – послушный, управляемый. Может быть, поэтому в письмах своих, почти в каждом, просит не давить на детей, не слишком "воспитывать" их. Женька неграмотно пишет – ничего, придет грамотность. Читает не то, что мне бы хотелось, – ничего, Нинуш, подрастет, почувствует вкус слова. Не очень любит писать? – Не заставляй, не дорос он еще, ведь правда же маленький – 7 лет! Насилие только ломает. Сравнивает себя и Женю и находит много общего. Витя успокаивает все мои тревоги по поводу детей, и это тоже дает силы. Так хочется, чтоб выросли они не утонувшими в болоте. Я вижу в них доброе, светлое, много Витиного, и потому особенно больно, когда вдруг конфликт. Особенно больно переживала Женину закрытость. Отчего она? Почему? Где упустила что-то? Может быть, потому что с ранних лет больше был он с бабушкой? может быть, она началась с ортопедического госпиталя в Москве, когда Женюшку за руку волочила по лестнице вверх медсестра, а я стояла внизу: вход посторонним запрещен – и он отчаянно звал: ма... ма! Может быть, второй ортопедический госпиталь во Владимире, где старшие ребята пугали малышей? Ребятам в принципе разрешалось все возможное в наших условиях. Дома была свобода. Но, видимо, внешняя обстановка отчуждения наложила на них свой отпечаток.
Продолжение следует.
|