Нина Комарова. КНИГА ЛЮБВИ И ГНЕВА. 14.
***
В институте Сербского Виктор провел – с 15 января по 12 марта 1974 года – почти два месяца. В этом были свои плюсы; разрешалась одна – 5 кг – передача в неделю. Поэтому мы спешили снабдить Витю шоколадом, лимонами, сухарями домашнего приготовления и т.д.…
Я не могла приезжать каждую неделю, хотя понимала, что моя подпись на бланке перечня продуктов значила прикосновение! Но как оставить ребят? Мне удавалось вырваться в Москву, только если кто-то приезжал. Господи, как хорошо, что у нас было много друзей. И Витя регулярно, с моей или без моей подписи, получал передачу...
А все-таки зачем нам будто "случайно" организовали встречу во Владимирской прокуратуре 3 января 1974 года? Действительно, уже из дневника Вити я узнала, что 4 января 74-го его взяли на этап в Москву.
12.01.74 запись: "Все дни последнего одиночества как-то особенно тесно наполнены Ниной. Думаю о ней все время, вспоминаю десятки каких-то, казалось, давно уже изгладившихся из памяти милых подробностей, давних эпизодов. Среди них – первая, в IX 1962 г., поездка в Крым (почему тогда не нашел в себе твердости приехать насовсем к ней, т.е. фактически предал?), ее приезд в Ужгород, день в Мукачево... И начало "второй жизни" в 1965 г.: мой приезд в Христиновку и Умань, Дарья Петровна, Н.В., "медовый Крым", моя осенняя смута... Наши какие-то случайные, ни к чему не приклеенные, коротенькие, но славные вылазки за город – на кукурузное поле, вторая – на аэропорт, когда было очень холодно, и мы не дошли до леса, вернулись. Почему ушел навсегда этот коротенький вечер юности? Из Н.письма: "Если и будет у нас какая-нибудь ноша на плечах, то только рюкзаки". Мы не выполнили этой заповеди. И не только потому, что так и не купили рюкзаков, а потому, что та, нежелательная (да еще какая!), очень скоро легла на наши плечи, да так и оседлала их. И неужели даже в будущем не сможем сбросить ее?
Ниночка, моя дорогая, друг и жена, мое молодое крымское солнышко, если бы ты знала, как я тебя люблю и как тоскую об ушедших днях! Почему-то кажется, что во многом виноват перед тобой, что не дал тебе многого из того, что должен был дать, часто был сух, эгоистичен, жил своей "свободой" и не воздал в должной мере лаской и добром за все твое терпение, ожидание, бескорыстную отдачу всей себя мне, мне и только мне, Особенно последний, камешковский год – совсем издергался, все в поездках, да в ожиданиях их... Боже, какие были у тебя при последней, недавней встрече шершавые, натруженные и уставшие руки! Прости меня, Нина, солнышко мое и счастье, любовь моя и тоска, мой "свете тихий", помнишь, как пьяненький и добрый Г.К. (Гриша Ковалев. – Н.К.) сказал "божество"? Нет, я, наверное, зареву сейчас..."
Может, для того и устроили наше мимолетное двух-трехминутное свидание... чтобы свести и развести сразу, резко, чтобы ударила боль до отчаяния... И в этот самый момент и сломать перспективой "психушки". Мне было легче. Я была с детьми, с друзьями, я свободно ходила по "большой зоне". Витя был один. Витя был закрыт в маленькой камере "малой зоны", т.е. в микрозоне "малой зоны", в полной изоляции и в полной неизвестности.
15 января его перевезли из Бутырок в институт Сербского. "...С вещами! Переезд в институт – будто перемещение в Зазеркалье. Ванна! Пижама! Палата с окнами без решеток... Простыни... На обед – лапшевник с мясом. Помещен в 4-е отделение, в палату на 13 душ. Чистота, паркет, персонал – верх вежливости и внимания. Из тетрадей вынули скрепки...
"31.I.74... Последний день января... Как ни томительна неволя, но и дни и месяцы отлетают своим чередом. Так будут лететь и годы? Пока я не в состоянии этого себе представить. Утром при обходе вновь попросил разрешения на авторучку и на шахматы в нашей палате... Увы, увы: Яков Лазаревич Ландау посоветовал не искать логики в запретах и разъяснил, что здесь "не санаторий"..."
1.II.74. Почему я не прочел книги Герцена раньше? Ведь, помню, открывал ее ("Былое и думы". – Н.) в юности, в Томске, и не прочел. Я тогда искал в ней рассказа о любви и человеческой душе, а увидел в ней отпугнувший меня рассказ о революции. Сейчас же открыл с единственной целью – читать революцию, а увидел вдруг, что это книга о любви и человеческой тоске...
11.II.74. Сегодня ровно 7 месяцев с того жаркого июльского дня, на котором остановилось мое время... "Метет февраль, я все живу в июле"..."
12 марта. Витю перевели из института Сербского в Бутырскую тюрьму. 19 марта его вызвали к следователю, где он подписал согласие на участие в следствии. 20 марта он уже был во Владимире. Но об этом обо всем я узнала много позже, когда Витю освободили.
***
За все время следствия во Владимире 25.IX.73 г. следователь принял от меня записочку для Вити, которую сам же и предложил написать. Честно говоря, я растерялась: что написать? Как? Так трудно передавать наше личное через чужие, да еще такие чужие руки. И я написала очень коротенько:
Ви, родной, С днем рождения тебя! Обнимаю и крепко целую Желаю тебе, дорогой, здоровья, бодрости духа. Передаю тебе книгу: Переводы стихов и плитку шоколада. Всего тебе доброго, Витюш. Будь спокоен за меня, и за ребят. Все здоровы. Целую. Нина.
На этой записочке рукой Вити написано: "Передано следователем 25.1Х.73 г."
А 23.Х.73 следователь передал мне записочку от Вити. "Ниночка. По разрешению нач-ка тюрьмы передаю обратно сапоги: они жмут из-за узкости, надеть на теплый носок нельзя. Или замени их в магазине на обычные кирзовые, т.е. на резиновой подошве, тупоносые, разм. 43 полнота 3 – 4, или принеси мне мои зимние ботинки. Заново не траться, а эти сапоги постарайся продать, я их не носил. Извини за хлопоты! Передаю пластмассовую банку. Целую. Витя".
Вот и вся переписка за 1973 год. Подследственным переписка запрещена, и "не надо искать логики в запретах".
И вместо переписки я вспоминала наши счастливейшие в моей жизни 8 лет. Так много было в них света, что казалось, он никогда не пригаснет и не забудется ни один день. Хотелось, пока помню, вижу, слышу, записать все, но... Нельзя – останавливала я себя. В наши дни вести какие бы то ни было дневниковые записи – преступная почти наивность. Жизнь связана со столькими встречами, судьбами, словами, поступками собственными, друзей, знакомых... эти записи не могут быть анонимными. И потому они всегда – свидетельские показания. Записи изымались на обысках с особой тщательностью... Нет, мы уже вышли из этой наивности. Она слишком чревата для всех, с кем ты соприкасаешься. Нет, я ничего не забуду нашего, ни из прошлого, ни из теперешнего.
Я помню слова, чувства, глаза, улыбки, руки... Это останется во мне. Хотя в нашей короткой в масштабе Времени жизни какое значение имеет память? Все спрессуется когда-то, и спустя много столетий, если останется культура после падений и возрождений, о всех нас напишут: люди, жившие в конце второго тысячелетия после рождества Христова... Если останется культура, т.е. если будет жить человек, неизменной и вечной, вне времени и вне материи, будет только душа, вмещающая в себя все. Может, она и есть пространство, в котором мы живем? Мы ищем душу, а она – тут. Мы все в ней. Если бы Витя сидел сейчас напротив, мы могли бы поразмышлять о Вечности, о Душе, о Пространстве. А потом мы взяли бы сборник стихов, наугад, и стали бы читать... А может быть, открыли Библию тоже на любой странице... Мы часто так делали, обычно перед самым сном – что день грядущий нам готовит? Иногда прочитанные строчки были многообещающим заревом, иногда – попадали в самую больную точку, в нашу обреченность. В любом случае – радостно или тревожно – мы прижимались друг к другу так тесно, так близко, что будто не было границы двух тел – и думали часто вслух о нас, о близких, о ребятах, которых так хотелось сохранить.
– Я знаю, Мирушка, я знаю, что надо больше уделять времени Женюшке. Я буду, буду, милый, но... Господи, так мало времени! Не сердись на меня, Нинуш! Как мне хочется быть все время с тобой. И еще хочется писать! Но почему-то не получается. Нет ни времени, ни сил...
Нагрузка у Вити была действительно не по силам. Может, оттого так мучили его мигрени. Постоянное напряжение, постоянная скорость, постоянные поездки в Москву, ненужная, неинтересная изматывающая работа, к которой он относился, несмотря на всю ее бессмысленность, добросовестно, как, впрочем, ко всему, что он делал и чем занимался. Просто он так был устроен. Он не мог халтурить. Я это хорошо понимаю. В этой добросовестности отстаивалось внутреннее достоинство, внутренняя свобода и независимость от бесконечных директив, приказов, проверок, обследований и т.д. Она давала право не делать того, что было нельзя сделать, она давала право голоса и право сказать – нет.
Поездки в Москву были необходимы и для связи с друзьями – дышать тоже нужно было! – и для снабжения семьи продуктами. Я называла Витю нашим "кормильцем". Эти тяжеленные сумки! – Нет, ты подними, Нинуш, подними!
Только Витя мог так упаковать портфель, что он становился неподъемным. Ну, конечно, к весу продуктов добавлялся основательный вес чтения. – Это надо быстро вернуть!
И мы спешили читать. Конечно, вечерами, конечно, до глубокой ночи. Усталость, конечно же, еще была от этого постоянного недосыпания. И тут никто не мог помочь. Как-то Витя пошутил: – Вот арестуют – выспимся оба! – Горькая от утреннего трудного вставания шутка. Она оказалась только шуткой потому, что, когда Витю арестовали, режим мало изменился. Изменилось только то, что рядом не было моего Мири, моего Рома, моего "Ламондиале". Не было смеха, не было рассказов, не было... много чего не было.
11 июля 1973 года я сделала вторую запись, решив накануне начать писать о Михайлине с момента сделанных ею самостоятельных двух шагов.
"Линочке 1 год и без пяти дней два месяца. Сегодня арестовали Витю, нашего самого доброго, самого умного, самого ласкового папу. И значит, ни сегодня, ни завтра, ни... не будет хулиганить он с нею. А они так любили повозиться.
12 июля. Линка требует фотографии Вити, кричит "Папа Вита!".
13 июля. Линка колотит ручонкой дверь Витиной комнаты: "Папа! – Никто не отвечает. – Мама!"
Был шок. Потеря голоса. Потом полное безразличие. И, наконец, 25 июля я вспомнила про тетрадь.
"Две недели живем сами. Это ужасно. Где и когда мы живем? "И это пройдет" – мудрые слова. Я их понимаю. И они даже могут выпрямить меня. А Женька, Линушка?.. Ничего, вырастем, ребятки, правда? Назло всем. Вырастем. Линушка сегодня совершенно осмысленно передвигается по комнате, делает несколько самостоятельных шагов, не шатаясь и не дрожа. Значит, вот-вот пойдет..."
А Витя не дождался этих самых первых шажков своей "леди". Опередила его статья 190-1 – "Распространение заведомо ложных измышлений..."
Заведомо ложных. То есть не было арестов, не было даже допросов его самого, не было вызовов многочисленных свидетелей по делу, которое открылось в сентябре 1971 года. Это все "измышления". Не было вышвыривания нас из Московской области, не было этого делового, молчаливо сосредоточенного выселения из Солнечногорской квартиры, а на улице шел легкий снежок, и мы шли, мама, я и 4-летний Женька, по хрустящему тротуару... не было ничего. Не было нашего собственного к КГБ прикосновения, нашего собственного трудного дыхания в душной камере Системы. Ну, а что касается других, и чуть приоткрывшаяся книга, перечисляющая преступления советского государственного и общественного строя, то это уже просто "патологическое" видение нашей действительности.
2 августа я поехала во Владимирскую прокуратуру, чтобы меня ознакомили со специальным постановлением МВД, разъясняющим, что можно передать из вещей заключенному с воли, и что заключенный имеет право держать при себе.
Меня принял зам.прокурора области М.Д.Дроздов.
И на мой вопрос ответил, что он... ничем не может помочь. "Я затрудняюсь... Это надо поднять справочную литературу..." – Но это же ваша работа! Вы обязаны это знать! – Для этого есть прокурор по надзору за ИТУ. К сожалению, его сейчас нет.
Вот так. Этого тоже не было. Это уже мои измышления. Внутри было бешенство. Выговорив все, что я думаю об аресте мужа, я вышла. И только тут хлынули буквально слезы. Слезы злости и бессилия. А вечером я писала, уложив ребят спать:
"Линок почти уверенно ходит... говорит... Конечно, не чисто, но понять можно все. Лезут зубки. Мучается, бедняжка, не находит себе места. Жалко до слез. И все время ма...ма, то требовательно, то жалобно-жалобно, причитая, аж плакать хочется...
Пришла обратно бандероль, посланная Вите. Странно, нет его там, что ли? И Дм. в командировке. Совладение? Или оба поехали в Москву?"
День проходил, наступал следующий и снова следующий... о Вите ничего. Только один раз в месяц передача.
Ребята оба часто болели. Я изо всех сил старалась, чтобы было все, как при папе. Мы рисовали вместе, вырезали, что-то клеили... Я читала вслух перед сном. С Женюшкой решали задачи. Он требовал, чтобы я читала ему из учебника арифметики. Мне очень хотелось, чтобы Женя начал читать сам. С двух лет, еще не разговаривая, он рисовал все буквы. К трем годам читал все вывески. Однажды разбудил дремавших в электричке Солнечногорск – Москва громким басом: Мама, смотри, слова труду! Что это такое – слова труду? И рассмешил. – Не слова труду, Женюшка, а слава труду. Ну, значит...
А что значит? Попробуй объяснить это нелепое сочетание слов. И никогда не задумываешься над смыслом этих бесконечно мелькавших лозунгов, выполненных огромными буквами. А Женька, смеясь, хохоча, громко твердил; – Слова труду, слова – труду!..
Вывески читал. А книжки детские любил только слушать. Поэтому к шести годам я сказала: – Хочешь решать задачи, решай, но читай их сам. Вот тебе арифметика для 2-го класса.
И "Арифметику" он читал! Но "Винни-Пуха", скажем, должна была читать я. Наверное, это было просто желание читать вместе. А может быть, и скорей всего, он отстаивал и свое право на маму. Михайлина, конечно, маленькая, но он тоже был еще маленьким. И, конечно же, с арестом Вити он получал внимания в два раза меньше, но, может быть, еще меньше, потому что большую часть себя я отдавала невидимому Вите.
А во Владимирской прокуратуре шла кипучая работа по делу N2791/93, выделенному из дела Мюге, и, по сути, закрывшему то большое "дело", которому предназначалась статья Вити "Нас хотят судить. За что?".
62 свидетеля! Москва, Ужгород, Томск, Умань, Владимир, Ковров, Киев, Камешково, Саратов, Барнаул.
Понятно, что мне было трудно уловить Дмитриевского в дни, когда случались у меня конфликты с тюремной администрацией. А он в это же время говорил следственному Некипелову: – Видите, какая у вас жена, Виктор Александрович, она даже не хочет ничего узнавать о вас. Я не могу передать ей ваши письма, потому что она не делает попыток увидеться со мной.
Я действительно не делала попыток по собственной инициативе встречаться с Дмитриевским. Отношения были корректные – я ни разу не отказалась приехать по вызову из прокуратуры.
14 обысков! Москва, Камешково, Умань, Ужгород, Киев, Солнечногорск, Барнаул.
7 экспертиз: криминалистическая (по делу Мюге – судебно-техническая), криминалистическая – на предмет установления машинки, криминалистическая – на предмет авторства печатания Авторханова, криминалистическая – разделение текстов, изъятых при обысках напечатанных на машинках "Москва" и "Эрика", почерковедческая и, наконец, две судебно-психиатрических (амбулаторная во Владимире и стационарная – в институте им.Сербского).
6 характеристик (одна, правда, на Комарову Н.М. от 2.11.73 ЦРА N45. Монахова Р.И.) – "в жизни коллектива участия не принимает".
Из характеристик одна очень точная (из офицерской аттестации в 1952 году), замеченная и выписанная следователем Дмитриевским в 1973 году: "Некипелов имеет склонность доказывать свою правоту". Виктору тогда было 24 года.
А вот из характеристики нашего Евгения, данной при выдаче аттестата о среднем образовании: "...Ученик вдумчивый, ему свойственна пытливость ума... самостоятельность суждений, умеет анализировать и обобщать материал..." Женьке не было еще и 16-ти.
Но, видимо, из самостоятельности суждений рождается необходимость доказывать свою правоту. И вроде бы хорошее, положительное качество, но при случае всегда может быть доказательством неблагонадежности; не всем же выпускникам военных училищ или средних школ вписывают эту строчку: "имеет склонность доказывать свою правоту... свойственна самостоятельность суждений...", этакая незаметная вроде отметинка, аккуратно поставленное тавро на всю жизнь. С ним войти можно или во Дворец съездов, или в тюремный барак. С ним просто так на улице показываться не должно. Или с нами, или против нас... С таким качеством в серединке не уживаются. И тех, кто не хочет "с нами", вылавливают – это "выродки".
Как часто мы с Витей разговаривали на темы: народ, государство, нация... Как возможно вообще существование такого государства, как СССР? На чем оно стоит? С одной стороны, оно представлялась удивительно мощной, самовосстанавливающейся структурой, вне воли и вне сознания общества. Отсутствие воли и сознания как раз и было движущим рычагом, смазочным и питательным материалом. Какое-то совершенствование уродства. Господи, и надо же было родиться в этой уродливой утробе? И как в ней жить? Как сохранить нашу правду, как защитить детей от разложения?
Разговор мог начаться с "Маленького принца", с шахматного матча, с лекарства для какого-нибудь знакомого, ну, что называется, ни с чего... Но кончался он непременно жесткой стеной Системы. Любая шутка, понравившийся фильм, просто высокое чистое звездное небо... Все втыкалось в Систему. Мы жили в мире Кафки, до абсурда нелепом... "не ищите логики в запретах", не ищите логики в заключениях медиков: "...чрезмерная вспыльчивость, заносчивость, ...склонность к "правдоискательству", "реформаторству", ...к употреблению наркотических и возбуждающих (кофеин! – при гипотонии. – Н.К.), а так же к реакции "оппозиция". Диагноз: либо психопатия, либо вялотекущая шизофрения, для уточнения необходимо направить на стационарное обследование"; и институт Сербского за подписью доктора м/н И.Н.Бобровой, доктора м/н Д.П.Лунца, кандидата м/н Л.И.Табаковой актом от 18.02.74 г. N260 и за подписью доктора м/н Качаева А.К., д-ра м/н Бобровой И.Н., д-ра м/н Лунца Д.П., д-ра м.н. Тальпе М.Ф., канд. м.н. Табаковой Л.И, на основании "...временами старается незаметно для персонала настроить отдельных испытуемых против порядка, установленного в отделении института..." – выдает диагноз: ПСИХОПАТИЯ, однако вменяем, судебной ответственности подлежит" (выделено мною. – Н.К.). Удивительно, что институт Сербского не назначает сроки, не определяет статьи обвинения по материалам дел, которые туда доставляются... а всего лишь выполняет "разнарядку' – кого в "психушку", кого в ИТУ.
Мир Кафки. В нем не было уже руки Вити, и по темным бредовым его коридорам я ходила одна. И мне одной приходилось решать вопросы, которые раньше мы решали вместе.
И даже за водой к колодцу я теперь шла одна, подчеркнуто прямо, подчеркнуто легко. Но все это стоило внутренних усилий, да еще каких! Потом я привыкла. Мне даже весело было наблюдать раздвигающихся передо мной прохожих. По улице, по которой ежедневно ходили вместе с Витей, здороваясь направо и налево, теперь я шла будто в пустоте. Кто-то переходил на другую сторону, кто-то "нечаянно" отворачивался, кто-то просто сухо проходил, редко-редко выдавив "здравствуйте", если уж совсем впритык!
Но, в общем-то, неприятное это ощущение. Может быть, с тех дней у меня осталось нежелание выходить на улицу. Дома были Михайлина, Женюха, с которыми нужно было постоянно разговаривать. Им нужно было что-то показывать, чему-то учить. Они хотели играть, смеяться, шуметь... Дома – книги, которые мы вместе с Витей покупали, вместе читали; какие-то любили особенно. Книги были слабостью. Из-за этого часто страдал наш бюджет. Мы отказывали себе практически во всем, кроме самого-самого необходимого.
Наше постоянное безденежье, конечно, огорчало обоих, но мы как-то не очень акцентировались на нем. "Не хлебом единым..." жив человек. Кажется, это Витя пошутил: "Наверное, мы не такие уж плохие люди, если постоянно сидим без денег!"
А библиотека у нас действительно была такой, что казалось невозможным что-то из нее убрать. Каждая книга была с чем-то связана и чем-то дорога. И у каждой была своя маленькая биография. В ней не было макулатуры. И она была членом нашей семьи, утешителем и поддержкой. Она хранила все наши голоса, все наши чувства, и освежала память.
Михаське полтора года. – Давай учиться. – Давай.
Пятится назад и, отойдя к двери, говорит: "До свидания". Потом подходит снова. – Давай учиться. – Давай. – Ручку (это значит – мою руку).
Берет меня за палец и ведет к Витиной комнате. – Туда. Учиться. – Холодно там. Не пойдем. – Туда, учиться!
Входим. – Книжки... папины... много! Читать! Вот оно... повторение, продолжение пытливости ума, самостоятельности суждений, обобщений, отстаивания своего права.
3.01.74. Вечером поставила пленку с Витиным голосом – стихами. Линуська сразу: – Папа читает, говорит!
Дала ей бумагу, чтоб не мешала слушать. Долго "рисовала". Потом сосредоточилась на одном кусочке листа бумаги: – Напишем письмо. Папа, приезжай домой. Вечером, в кроватке, "читая" книжку; – Папа, приходи домой.
...Ты видишь, чувствуешь, Мирушкин, что мы все время с тобой? Михаська уже совсем большая. Надо собрать силы и записать ее голос. Надо, надо! И не могу. Не могу, потому что сразу обрушивается тот день 11 июля 1973 г."...
Витя как-то писал: "Мы так избаловали друг друга ежедневными письмами, что если нет письма один день, то уже от тревоги начинает болеть сердце. А что если бы ты поступила в аспирантуру и уехала, или если... Что будет тогда? Это будет ужасно..."
И вот оно случилось. Не знаю, как было бы, не будь рядом малышей, которые требовали внимания, заботы, улыбки, ласки. Случайно в одной из книг обнаруживаю Витино письмо. Номер 9. 15.V.72 г., за один день до рождения Михайлинки.
"Мирушкин! Разыскал какие-то старые листочки с васильками... Прошел денек, еще один. Все жду телеграмму. Но было твое письмо, которое ты бросила уже после моего приезда. Милая, Нинка, такие и радостные, и нежные, и... грустные нотки в нем. Ну что ты, глупая, конечно будем вместе, и все будет хорошо, и будем рядом до самого конца, только зачем думать о каком-то конце сейчас, когда впереди еще долгая и интересная жизнь. Трудная, очевидно, но разве не идем сами навстречу им и не в них видим смысл жизни? Знаешь, мне год от года становится все труднее в этом сытом, самодовольном кругу, и я не мыслю, как жил бы, если бы рядом не было тебя. Есть главное и не главное, какой-то основной стержень и боковые веточки жизни, и ты всегда, твердо знай, что для меня это главное, этот стержень, – ты и то, что мы любим друг друга.
Может быть, не так и, наверное, не так, как другие, но для меня – именно так, как нужно, и я до сих пор не перестаю втайне удивляться тому, что не разошлись, не потерялись, а нашли друг друга. Отдаю должное – ТЫ меня нашла, пробудила к чему-то самому нужному, многому научила. Но я ведь был не самым плохим учеником, и хочется думать, что чему-то тоже учил своего Учителя?
Прости этакую высокопарность, доберись до сути. Она – доброта, благодарность и нежность.
Прости, что часто бываю шероховатым, может быть, невнимательным и самоуглубленным. Это не от остывания, Нин, а черт-те знает от чего, от того, что... Такой есть, очевидно. Бросаюсь по боковым веточкам порой, ершусь. А суть та же и лучшеет (это не очень самоуверенно сказано?), ибо чувствую эго очень четко.
Нинушкин! Сегодня убирался в столе, перебирал старые бумажки, письма, записочка "Мири, заведи Терминуса на 7..." – это 65-й год. Теплом и счастьем веет от таких записочек, и хорошо натыкаться на них и склеивать с сегодняшним. Приезжай побыстрей, Мир! Делай свое самое важное сейчас дело и – приезжай. Малыша привезем в колясочке, Женьку, и уже постараемся не разъезжаться друг от друга так надолго.
А 22.VI отметим наши 7 лет, ладно? Семь лет, говорят, притираются люди друг к другу, вот мы и притерлись, хотя, по-моему, нам совсем не трудно было это сделать...
Почему-то замолк "Меридиан". Как подавился. Развинчивал, при приложении пальца к одной из деталей говорит, иначе – хоть тресни. Завинтил до тебя, ты лучше знаешь его повадки.
Нинуш! Целую, скучаю, люблю, жду... Целую Женюху, дедам поклон. И Москве.
Мири-папа-ром. 15.V.72.
P.S. Нин! Нашел маленькую, так и не посланную в Умань пленку и слушал твой голосок... "Ельничком – березничком..." И сердце прыгало от любви и тоски..."
И у меня, читавшей это давнее, еще "вольное" письмо, сердце прыгало от любви и тревоги. Где сейчас Витя? Что он сейчас делает? Здоров? Болен? Как сделать, чтоб он не тревожился о нас, что мы окружены вниманием и заботой, какой только можно. Как поддержать его? Как наполнить уверенностью и силой?
...Ви, ты должен услышать, услышь! Ром, мой Ром, я тебя люблю. Вить, мы все тебя любим! Ви, мы все с тобой! Будь, Мири! Будь! Ты мне нужен! Ты необходим мне. Будь!
И так каждый день. И каждую ночь – Спокойной ночи, Ромушкин! Рука нащупывала подушку, на которой должны были быть волосы, глаза, нос, губы Вити... Спокойной ночи, Мирушкин!
Что там решат в Москве? Как пройдет экспертиза? Господи, зачем эта неизвестность? Кому нужно оторвать нас друг от друга? Оторвать детей от отца, отца от жены, детей? Вот такие же крики-вопросы были в те 20–30-е годы... И потом, и потом... И до сих пор. "Не ищите логики..." – Мы – рабы. Не мы не рабы – продолжаю я несовместимые с ученым званием доктора медицинских наук слова Ландау. Может быть, Ландау подтверждал ими абсурдность системы?.. Может быть, не знаю. Но все дело в том, что мы не были рабами. Ни Витя, ни я, ни наши друзья – арестованные и еще не арестованные.
"Возьмемся за руки, друзья, возьмемся за руки, друзья, – чтоб не пропасть поодиночке!" – звучал голос Окуджавы. И одновременно: "И надо обняться, чтоб вниз не сорваться, А если сорваться, то только вдвоем" – Евтушенко.
И помню, идя по улице, я про себя твердила слова Гриши Подъяпольского на мелодию Ахмадулиной – "Но я терпеть не стану больше это, я украду фотонную ракету и улечу куда-нибудь бесследно из этой лживой солнечной системы..."
Утверждалось отрицание, усиливалось неприятие, отступала боль, и росло упрямство. И то, что от Вити ничего не приходило, и то, что следователь не жаждал встреч со мной, подтверждало, что Виктор держится. И это укрепляло. Витюш, мы будем!
Приезжали друзья. Часто кто-то оставался, чтобы отпустить меня в Москву, на день-два. В одну из таких поездок я познакомилась с Татьяной Сергеевной Ходорович, с ее домом, заполненным каким-то совершенно удивительным, чистым, спокойным, мудрым, я бы сказала, настроением. При всей напряженности жизни, при бесконечных звонках "ходоков", которым срочно нужно было помочь решить их неразрешимые конфликты, при всех неотложных самиздатских делах, деловых встречах, серьезном обсуждении и написании заявлений и документов по защите прав человека в СССР, при всем при этом здесь была атмосфера, отличная от других московских домов. Потому, наверное, что здесь не было "сред", "четвергов" – этих шумных "дней открытых дверей". Для москвичей, которые хорошо знали друг друга, наверное, это были необходимые отдушины. Но мне, даже когда мы были на этих встречах с Витей вместе, было как-то не очень уютно, хотя конечно, интересно. Что-то на ходу читалось, внимание отключалось каким-нибудь взрывом хохота, чьим-то горячим спором... Симпатичные, в общем, люди, но кто каждый из них? Нас, поскольку мы были новичками, быстро запомнили. Легко запомнить одного-двух людей, но как запомнить сорок человек сразу? При том, что мне всегда было неуютно в больших компаниях, и я по натуре своей не салонный человек. Впрочем, Витя тоже. Все здесь были пишущие, рисующие. Кандидаты, доктора наук, врачи, педагоги... И все объединены тягой к истории, к культуре, вбирающие все, что успело пробиться в стране в годы хрущевской оттепели, и все, что успело прорасти. Гриша Подъяпольский, Алик Вольпин, Юрий Айхенвальд...
Витю приняли с первого вечера, на котором он прочел несколько своих стихотворений из цикла о крымских татарах. В 60-е годы писатель А.Костерин первым поднял вопрос о реабилитации крымских татар, генерал Петр Григоренко продолжил... Реакция последовала немедленно... Но пробившийся голос правды уже невозможно было остановить. "Хроника текущих событий" наполнялась, росло число пишущих, число свидетелей, росло число читающих...
У Татьяны Сергеевны можно было читать спокойно и разговаривать. Рассказывались новости... Я отогревалась у нее, оттаивала от камешковской заморозки. Марина, Леночка, Таня – три дочери. Чувствовалось, что они как-то очень близко внутренне связаны с мамой.
Сначала, заходя на "Проспект Мира", я ужасно смущалась. Может быть, так действовал прищур светлых глаз Татьяны Сергеевны. Казалось, она хочет достать что-то из самой глубины меня. Потом это смущение прошло. Глаза прищуривались, на самом деле, просто от улыбки. Мы много разговаривали. Было много общего. Какая-то точка отсчета была общей – "не сотвори себе кумира".
Слова, мысли Т.С. были ее слова, ее мысли! Читая, скажем, Бердяева, она принимала его не потому, по это Бердяев, а потому, что было внутренне согласие с ним, подтверждение себя. Но могло быть и несогласие. Такой была в Умани Екатерина Львовна Олицкая – со своим собственным ощущением, пониманием, принятием или неприятием. Может быть, это тоже как-то сыграло свою роль. Ближе Т.С. у меня никого не было в Москве. Я чувствовала ее внутренне. И мне казалось, что она меня тоже чувствует. Это, в общем, редко случается даже при близких, дружеских отношениях. Ко времени знакомства я достаточно хорошо была знакома с Асей Великановой, с Мальвой Ланда, Машей – Гришей Подъяпольскими и людьми, часто бывающими у них. При всей близости, это были совсем другие отношения. Добрые, искренние, они были все-таки далекими от тех, что сложились с Татьяной Сергеевной. Может быть, в ней было какое-то особое умение слушать, услышать? Я любила эти разговоры-размышления. Если бы в те дни у меня была необходимость исповедаться за какие-то грехи, я выбрала бы ее, я доверилась бы только ей. У Т.С. я отогревалась от холодных, чужих Камешков. И здесь набиралась сил возвращаться в их пустоту.
Продолжение следует.
|