Нина Комарова. КНИГА ЛЮБВИ И ГНЕВА. 11.
***
А с маленьким чудом нужно было что-то делать. И рядом не было медсестры или врача. И его принесли и отдали навсегда. К тому времени, правда, приехала моя мама. Но она сразу сказала, что даже подходить к малышу боится, а не то что давать какие-то советы. – Я уже все забыла.
В первый же день, вечером, мы вместе с Витей купали Женьку, подложив в ванночку с водой пеленку, чтоб было помягче. Витя держал головку, а я "храбро" мыла крохотное тельце. А потом так же храбро протирала его и впервые пеленала. Ножки хотели двигаться, ручонки не хотели быть стиснутыми. Но в те времена новорожденных пеленали туго. Так было принято. Так рекомендовала медицина. И на второй-третий день я это делала уверенно и быстро. Женюшка был удивительно организованным. Он ел, спал, спокойно рассматривал игрушки, потолок, стены, окна. И на улыбку очень быстро стал отвечать улыбкой. Вот так, "разрезав август пополам", он, наш мальчуган, вошел в жизнь – в нашу и в свою собственную.
Стиль нашей жизни мало изменился, разве что появились заботы, тревоги, связанные с малышом. Через два месяца я снова начала работать, беря час на кормление ребенка. С нами жила мама, и это, естественно, было огромной помощью – в том плане, что мы могли вместе навещать наших друзей, продолжать работать в музейной библиотеке. Привычка все делать вместе сохранилась. Когда Женька подрос настолько, что его уже можно было одевать для гулянья, мы купили маленькую спортивную коляску и совмещали прогулки с необходимыми выходами в "город" – в магазин, на почту, телеграф. Иногда так увлекались разговором, что не слышали малыша.
Однажды произошел забавный случай. Идем, говорим о Гумилеве, вспоминаем слова стихотворения "Озеро Чад" ("Жираф") и вдруг слышим, как на всю улицу какая-то женщина громко возмущается: Во, пошли родители! Бросают младенцев прямо на улице, будто котят. У таких отнимать детей надо! – Мы улыбнулись понимающе друг другу: – Бывает, женщина немножко не того... больная, наверное. Обернувшись назад, чтобы подтвердить себе, что мы-то нашего Женьку никому не отдадим, не подбросим... увидели пустую коляску! Мы катили коляску за собой... пустую!
Сердце застучало и потом оборвалось куда-то вниз... в пропасть. Глаза же увидели метров за 100 какой-то комочек. Бегом к нему... Завернутый наполовину в одеяло, Женька спал! Так это мы(!) те самые дурные родители, что "рожают и бросают!". Несколько дней потом, подкидывая солнечноволосого Женьку, Витя смеялся: – Вот ты какой, наш подкидыш. Родители тебя бросили, а мы нашли! Ну, скажи, Нинуш, ты смогла бы такого родить? Не...т, такого большого никогда!
Но письмо-записочка, переданная мне 15 августа, была "вещественным доказательством".
"Вот, разрезав август пополам, Преломив своею жизнью век, В мир вошел настойчив и упрям, Маленький, лобастый человек. Грезами наполненный пока, В сны еще, как в воду, погружен, Но уже влюбленный в облака И зарей багровой опален. Брошенный в другой водоворот Синих волн и белых лепестков –Пусть он без опаски доплывет До прекрасных дальних островов!
Экспромт, бездарный, как все экспромты Мира! Отпечатан на машинке в течение пяти минут. Но он отражает мое сегодняшнее настроение, мою участливость и окрыленность.
Я очень рад за тебя, Нинуш, и горжусь твоим мужеством и твоим "мастерством"! То, что младенец рыженький, окрыляет дополнительно, хотя я был бы одинаково рад любому цвету, даже блакитному. Целую тебя – вас – тебя и желаю тебе быстренько бодренько встать на ноги... Целую еще раз. ром-Папа.
P.S. Хотели принести тебе цветов, но – не разрешается. Будут ждать тебя дома! 15.VIII.67.»
– А это что?! И Витя прижимал нас обоих, стискивал крепко. – Это вы – мои. Но главное, это ты – моя!
А когда появилась Михайлина, с темными длинными волосиками, хоть сразу бант, мы стали будто еще крепче, хотя крепче вроде б уже невозможно было быть.
Мы каждый день были по-новому счастливыми, и каждый миг – влюбленными. 7 лет нашей жизни прошли будто один длинный солнечный день, в котором было столько чувств, что невозможно эти годы разделить и вспоминать последовательно, день за днем. Даже боль и переживания, и слезы, которые, конечно же, были внутри и вне нас, не могли пригасить нашей любви, нашего доверия. Нас двоих было больше, чем нас четверых, хоть это и противоречит всем законам математики и физики, всей реальности. Нас было больше! Мы были одно, целое, неразрывное, нас единило нечто большее, чем просто любовь. Мы были оба из одного ребра Адама.
Возвращаясь памятью назад – мы были вместе. Смотря в будущее – мы были вместе. И каждое новое утро – было праздником встречи – на весь длинный день, до глубокой ночи. Вить работает за своим столом – я стараюсь раствориться в тишине. Но вдруг: – Вот, послушай! – Был счастлив, если я говорила: – Хорошо!– И сердился, если мне что-то в написанном им не нравилось. Спорил. Но потом все-таки переделывал, или вообще зачеркивал.
Притом, что оба мы работали, притом, что из свободных от работы часов так много времени проводили вместе, читая или играя с детьми, я не знаю, как Витя умудрялся писать, общаться с людьми, встречаться с ними, вести большую переписку. В нашем архиве хранились тысячи писем. Мне до сих пор трудно порвать письмо. Это как порвать фотографию. Но сейчас я это делаю. После того, как я сожгла почти все перед отъездом во Францию, после того, как Витя ушел за "голубым китом", я ничего не хочу хранить. Когда-то это имело смысл, Витя мечтал разобрать и привести в порядок, в систему весь наш огромный архив, который теперь вечно хранится в пепле. Это сделал огонь, и лишь иногда я слышу голоса, вырывающиеся из высокого жаркого пламени. Но нет боли, и нет вины – потому что все ушло вместе с Витей. И все как-то потеряло смысл. Душа погасла и превратилась в бесконечно маленькую точку жизни, Вселенной, в ничто. И потому ей ничего не нужно, по крайней мере, в этом мире. Но, может быть, в другом мы соединимся снова, и будет новая жизнь, вечно желанная? Может быть.
Михайлина создалась в одну из темных, сверчковых, душистых крымских ночей. Она появилась из Витиной любви. Женюшка – из моей. Сын – было мое страстное желание. Дочь – Витина. Наверное, потому в Евгении так много моего, в Михайлине – так много Витиного, хотя оба очень похожи на нас обоих. Мне трудно с Женей, как трудно с самой собой, и легко с Михайлиной –как с Витей.
***
Я открываю дневник Вити, вернее, блокнот, который мы брали с собой в поездки. Увы, их было так мало, а хотелось с первых же дней так много! Ходить, ездить, смотреть, слушать! Вместе!
Господи! Вокруг свет, и так легко ходить, и так тревожно – за близкого, за любимого! Не знаю, может ли быть тревога светлой, но у меня сердце будто поднималось и падало: от счастья, чуда – которое свершилось же! – и от страха. Господи, подари нам улыбку жизни!
А Ви 24.06.65 пишет в дневнике:
«Обрастание новыми вещами. Вчера "оброс" зубной щеткой, а сегодня – данным блокнотом, который привлек своей шириной и добротностью. С некоторых пор почему-то нравятся добротные вещи (м.б. с возрастом мы все становимся немножко Собакевичами? Почему-то кажется, что если бы умирающему человеку представлялась в последние минуты возможность начертить эскиз своего надгробия, то и здесь бы сказалась возрастная разница. Юноша изобразил бы что-нибудь легкое и стремительное, старец – увесистое, вечное, накрепко приколоченное к земле.)
Правда, за кажущейся добротностью скрывались определенные недостатки: промокает, да и листы какие-то легко отлетающие... А хорошо бы иметь такую добротную-предобротную книгу, в которую можно было бы вписать всю свою жизнь.
Снова Софиевка, 3-я встреча с нею один на один. И каждый раз она разная. Какие-то новые повороты зеркал, словно осветитель сцены поворачивает в своем аппарате диск с разноцветными стеклами.
Неожиданный – словно капризная девчонка топнула ногой – дождь осветил всю Софиевку. Листья, как маленькие ладошки, тянутся к нему и просят волшебника: "Налей! Налей!" И он наливает в каждую, и миллион сверкающих курильниц вздымается к солнцу... А ладошки разные... С листьев сирени, дуба, жасмина дождь скатывается сразу, а вот акация до сих пор сверкает – вся в бриллиантовых подвесках. Круглые капельки не скатываются, а остаются дрожать на листьях, и светятся серебром изнутри. Если тронуть их пальцем, они так и прилипают к нему, сверкая. И на листьях барбариса живут такие же выпуклые сердца, только уже без серебристой подвески снизу.
Снова дождик: тоненький, просяной, его и заметить можно только на темном фоне дальних деревьев, верхушки которых торчат за изгородью аллеи, отгородившей меня сейчас от всего мира.
Дождик, как шаловливый котенок, лапкой трогает блокнот, мешает писать. Балуйся, балуйся, я все равно не уйду, и пусть все остается как есть: и подросток-дубок над головой, и треугольные паруса сирени, и тонкие желтые стручки акации, и эта тихая скамья, и дождь, упавший на блокнот, навсегда останутся в нем – как засушенные лепестки между страниц старой книги. Засушенные лепестки дождя! Скамья старая, изрезана вся. Но, по-моему, это хорошо. Отбитые носы у Аристотеля и Платона, изуродованные ножом деревья, исчерканные подписями камни гротов, это – варварство, а на скамьях, мне кажется, можно, и даже больше – какими бы скучными были они, если бы не было на них этих примет времени, пробивающихся сквозь зеленую кожуру краски».
Каким искряще счастливым было для меня то первое лето! Наша "кровать" – сосновый настой... И на всю ширину моря – сияние звезд! Море, солнце, горы, небо... Бедный дневник!.. Мы откладывали тебя, и теперь ты казнишь меня своими пустыми страницами.
И следующие годы тоже блокнот пуст. В Крыму невозможно остановиться для передышки. В Крыму невозможно быть организованными! В 1969 году две смешные записи. Одна из книги отзывов в домике Грина: "Ал-др Степанович Грин представляется нам коммунистом, хотя он не был теоретиком и социологом. Черты, характеры и отношения его героев – это достояние людей свободного коммунистического общества. А его книги помогают нам стать такими не меньше, чем иные учебники. Приятно понимать, что в этом помогала ему его единомышленник и друг Нина Ник. Грин. 29 июля 1962 г. Группа харьковчан, ленинградцев и москвичей. 8 чел."
И вторая: "22.VIII. 10 ч. 10 мин. утра. Жарко. Ай-Петринская яйла в сизой бахроме. Обтекаемая "Стрела-2" увозит нас в Судак, откуда поищем с Мири путь к Кара-Дагу...
...Слева – Южный берег, справа – пустота, за 300 – 400 верст – Турция – непонятная, упрятанная страна, в которую А.Кузнецов хотел было с аквалангом..."
***
"Философствовать – значит быть. (Андре Мерсье) – философ, Швейцария", – запишет Витя в 1974 году в следственной тюрьме во Владимире. А ведь зто так верно. На самом деле, если человек живет – он размышляет, думает, на чем-то останавливается, чтобы утвердиться и продолжать жить. Мы с Витей – были. Нашей философией жизни была – любовь. Она давала силы нам обоим. Она делала нас такими, какими мы хотели видеть друг друга.
Это было не сознание; это было ошущение, чувство, интуитивное принятие счастливой необходимости нашего соединения. Нас было двое, но мы были – одно. Всегда двое – и всегда ОДНО. В каких-то поступках мы не были уверены, одолевали сомнения, тогда нас могло быть трое, четверо, – но все равно – в одном, в нашем целом.
Столько написано романов, поэм о любви. Но это безмерное чувство нельзя охватить, невозможно передать ни знаками, ни словами. Оно вмещает в себя весь мир. Оно всесильно, как Бог. И открывается тем, кто верит, что оно есть. Может быть, Любовь –это и есть Бог, который над всем, – соединяющий, творящий, освещающий, наполняющий звуками, красками, непонятным, но прекрасным чувством – осознанием собственного рождения. Ведь на самом деле мы рождаемся от любви, Бог-любовь дает нам жизнь, вечную в наших детях, – и это высшее счастье – получить такой дар, увидеть свое продолжение...
Подобие выходит из подобия. Как? – Великая тайна, и лучше не раскрывать дверей этой тайны – пусть останется, пока есть жизнь, не поддающаяся познанию, и вечность, вечная красота, красота сегодняшнего дня – красота неба, красота земли, красота чувств.
Каждый новый день делал нас ближе. Мы так и не привыкли быть мужем и женой с определенными скучными обязанностями. Мы привыкли все делать вместе, и особенно мы любили вместе возвращаться домой, с непременным поцелуем прежде чем снять пальто, или после того, как поставлены вещи.
– Здравствуй, Ром! – Здравствуй, Рома! – Здравствуй, Мири! – Здравствуй, Мирушка!
Это было везде и всегда. И если кто-то из нас выходил из дому на пять минут, все равно было нежное прощание.
Тревога появилась позже. "И каждый раз навек прощайтесь, когда уходите на миг..." – вздрагивало будто сердце в каком-то предчувствии или знании неотвратимости, что однажды это будет уже не просто тревожное чувство, а страшная реальность...
***
Умань. Мы идем по улице, неизменно взявшись за руки – если жарко. А когда холодно – я отдаю одну руку Ви, и он согревает ее в своей теплой ладони или прячет в свой теплый карман, или прижимает локтем. Получается – и тепло, и держусь! Так смешно и наивно звучало обвинением с трибуны в заводском актовом зале из уст директора завода Чернявского: "ходют, понимаете, всегда под-ручку!" Как когда-то в институте: "ходит всегда в пальто на плечах... Оказывается, "под-ручку" с мужем ходить по улице это вызов. Может, потому что муж смотрится любовником... а в этом есть что-то неприличное в глазах мирного уманского прохожего? И он ханжески опускает глаза в землю... В провинции свои законы! И дружеский домашний вечер с чаем и чтением стихов так просто назвать в донесении КГБ "вечерами свободной любви"! Но все эти наши "грехи" всплыли к 1970 году. На Виктора посыпались вдруг приказы о переведении с высшей должности на низшую, о лишении "звания ударника коммунистическиго труда", о вынесении строгого выговора на неявку на субботник и, наконец, приказ об увольнении за злостный невыход на первомайскую демонстрацию! Это было настолько нелепо, что профсоюз отменил решение директора об увольнении, и Виктор был восстановлен. Через две недели, правда, его уволили по "сокрашению штатов". Тут уж ничего нельзя было сделать. Да мы уже и сами понимали, что все это неспроста. Что за эгим стоит КГБ. Подбирается...
Во-первых, тесное общение с Суровцевой и Олицкой, во-вторых, в городе в ночь ввода войск в Чехословакию появились листовки, обнаруженные в самых людных местах. Их было всего 20, и все они попали в КГБ. Но все равно это была чистая работа, и мы были ужасно довольны собой! Решение пришло сразу, как только услышали сообщение по Би-Би-Си.
Была глубокая ночь, шел мелкий протимненький сетчатый дождь, я ожидала появления нашего первенца и была в декретном отпуске. Мы часа полтора ходили по пустому городу, отыскивая удобные, видные места, одновременно защищенные от дождя. А клей был первоклассный, сваренный из муки. Только недели две спустя стало известно, что в городе были найдены листовки. Мы, естественно, тоже узнавали об этом "впервые". Мой хоть и не очень "выдающийся живот", я думаю, был хорошим алиби. Во всяком случае, ни разу нигде в деле Виктора листовки с осуждением и протестом по поводу ввода танков в Прагу не фигурировали.
Спустя несколько дней, когда Виктор уехал в Москву, я совершенно легкомысленно разбросала в воскресный базарный день скрученные бумажки со стихами, осуждающими ввод войск. Стихи собственного Сочинения, но, очевидно, экспертиза не смогла вменить их поэту Некипелову за отсутствием такового в городе, ну и, наверное, стиль – другой! Но о том, что они были обнаружены, я узнала гораздо быстрее, чуть ли не на третий день. "Кто-то написал стихи!" Видимо, каких-то людей вызывали, кого-то спрашивали. Но даже Вите я не сказала об этой проделке. Конспирация была, что называется, на самом высшем уровне. Позже, когда уже уехала из Умани, призналась в ребяческой глупости. Это был чисто эмоциональный порыв. И одновременно "путающий следы", как мне казалось.
Зато мне было весело наблюдать за неподдельным Витиным интересом: – Чьи же все-таки были стихи?
Перебрали всех пишущих. – А все-таки наши с тобой листовки были первыми! Кто-то, значит, тоже не выдержал, поддержал...
Интересно, остались ли эти наши протесты в архивах КГБ? К сожалению, не восстановить уже стихов, но что-то вроде: люди! остановитесь! Слышите рокот... Не помню. Начисто забыла.
Здесь, в Умани, мы познакомились с Таней и Леней Плющ, которым наш адрес дала все та же Ю.А. Они приехали, прослышав о Н.В.Суровцевой, и очень хотели познакомиться с нею и с Е.Л. Олицкой. С ними была девушка-татарка, из крымских татар. То было время активного движения в их защиту. Помню, что я не раздумывая предложила подписывать меня под всеми документами о крымских татарах. И потом помню жгучий стыд за то, что попросила Леню снять мою подпись под появившимся письмом под предлогом, что, не зная содержания документа, нельзя его подписывать, и мое первое заявление было несколько легкомысленным.
На самом деле я сняла свою подпись после горячего, серьезного разговора с Виктором, узнавшим о моей подписи. Я не могла тогда не уступить его почти требованию; нельзя было начинать нашу жизнь с отстаивания принципов. Это привело бы к разрыву, к потере, к трагической по сути ситуации для Виктора, оставившего семью. Я уступила и всякий раз при встрече с Плющами переживала свое отступничество. Спустя какое-то время в Умань дошло письмо с подписями. Но каково же было мое изумление от довольного голоса Вити: "Нин, ты, оказывается, тоже есть, только фамилия с ошибкой: Командрова Н. Умань. Витаминный завод". Возможно, это была сознательная ошибка. Но не это было главное. Главное, я увидела радость Вити, значит, он тоже где-то внутри переживал, казнил себя – и оценил мою уступку. "Нинуш, ты прости меня. Пожалуйста." – "Ладно, Мирушкин, все это уже в прошлом. Я ведь тебя тоже тогда поняла. И только потому уступила. Я люблю тебя, Витюш. Я очень люблю тебя. Это больше меня, больше жизни". – "Спасибо, Мирушка. Обещаю, что больше такого же не повторится." Действительно, потом мы подписывали письма всегда вместе. Но уже когда нас выставили из Московской области и из квартиры, которую мы не успели обжить.
Продолжение следует.
|