Нина Комарова. КНИГА ЛЮБВИ И ГНЕВА. 6.
***
Рассказать об этих двух женщинах – Надежде Витальевне Суровцевой и Екатерине Львовне Олицкой – невозможно привычными, обыкновенными словами. Как фотография не может передать живое лицо, так слово не может передать чувств. В слове, в снимке, как бы точны и ясны они ни были, – застывшее, остановленное мгновение. Для жизни необходимо движение. Пусть даже неуловимое, но... движение. Потому так часто мы бессильны словами передать, что видится в живой картине в памяти, хранящей все: цвет, запах, чувства, слова, движения, звук, интонацию, тепло... все это надо именно чувствовать, видеть.
Надежда Витальевна – большая, крупная, подвижная, при всей своей, я бы сказала, широкости, осталась в моей памяти очень светлой – от седых волос, совершенно белых, до темного, с широким рукавами платья, с неизменной поверх кофтой-безрукавкой, от испытующего взгляда до лучезарной улыбки. Улыбки, которая вполне могла и обмануть своей приветливостью восторженного гостя. Но это знание пришло потом.
Екатерина Львовна мне показалась сначала, несмотря на вполне средний рост, высокой. Худощавое удлиненное лицо. От смущенного и вместе с тем приглашающего к разговору выражения его становилось легко и спокойно, и даже уверенно как-то. С сильной проседью прямые черные волосы, собранные в пучок. Она курила, покашливая от папирос, прищуриваясь при этом и привычным жестом руки отстраняя от себя едкий дым.
Говорила в основном Надежда Витальевна, пересыпая свою речь меткими словечками, которые она находила молниеносно. Язвительность ее по отношению к кому-то или к чему-то непонравившемуся была просто уничтожающей. Иногда несправедливо уничтожающей. Но блеск, артистизм, острый юмор, какой-то фейерверк слова, жеста, взгляда… невозможно было прервать его несогласием. Я не помню ни одного случая, чтобы кто-то из гостей хотел ей возразить. Это было бы просто святотатством. Надежда Витальевна вообще не любила спорить. Ей нравилось, и в ней нравилось именно утверждение. Она утверждала собой. Не давлением, нет! Блеском, сарказмом, нежностью, любовью, преданностью, всей жизнью своей – большую, красивую, талантливую, древнюю и вечную, сильную Украину.
На смуглом лице Екатерина Львовны все было открыто. В противоположность Надежде Витальевне она любила возражения и вступала в спор с удовольствием, горячо, оживляясь и молодея на глазах. И очень красивой была в эти минуты. Надежда Витальевна говорила, что "молодой Катя была красоты неотразимой". Представляю!
Покоряла Е.Л. искренним внутренним интересом к собеседнику, к миру, ко всему, что происходит в стране, в городе, в институте, на заводе, в школе; что думают люди, как они живут...
Возможно, этот интерес шел от удивления, недоумения, непонимания – как же все-таки произошло, что вопреки всякой логике, вопреки всеобщему неверию, случилось невероятное – большевики удержались у власти, и не только удержались, а сумели построить свой нелепый и страшный мир, в котором непонятно каким образом, но живут как-то люди, и существование его принято не только внутри, но и вне... Как им удалось подчинить, сломать и искалечить такую огромную страну?
В 1955 году Екатерина Львовна вышла в чужую и непонятную незнакомую жизнь... Память возвращала, видимо, в то кипение-бурление 20-х годов, хотелось осмыслить этот серый покой, расцвеченный красными флагами, плакатами, портретами... Она убеждена была, что будь эсеры менее доверчивы, большевики не смогли бы захватить власть. Я заметила, помню, что, возможно, тогда они были бы менее чистыми, на что Екатерина Львовна решительно отреагировала отрицанием. До конца дней она сохранила верность своим товарищам, не принимая никаких обвинений в адрес эсеров-центристов в терроризме. Программу партии эсеров считала единственно реально выполнимой в России.
В разговорах с Екатериной Львовной часто не сказанным слышалось: мы что-то делали, что-то сделали; а вы, молодые, что вы делаете, что хотите сделать?
Помню однажды ночной вопрос Екатерины Львовны. Мы говорили до того о цивилизации, о достижениях ее. И вдруг: "Как по-вашему, что гуманнее, какая казнь – яма средневековая, костер или пуля через невидимое смертнику окошечко..." Вопрос был задан неожиданно, я ответила туг же, в пылу спора: "Конечно, пуля!" – "Вы серьезно так думаете? Пуля, по-вашему, гуманнее. И вы считаете, что общество, придумавшее электрический стул, расстрел, выросло в своем гуманизме?"
Я понимала, что ставить таким образом вопрос нельзя, но у меня не было ни одного аргумента в защиту современного "гуманизма". Я подавленно молчала. В самом деле, это же чудовищно, что человеческая мысль развивала и развивает идею и практику убийства наравне с усовершенствованием способов связи, передвижения, вычислительной техники...
Мы больше не возвращались к этому разговору, но было не по себе от мысли, что Екатерина Львовна не совсем правильно поняла мой ответ относительно пули. Вопрос был неправомочен. Логика мысли, в общем, всегда в чистом виде приводит к черной точке, но это не означает, что всякое развитие, кроме Божьего, плохо, хотя в жизни, так оно, наверно, и есть.
В один из вечеров Екатерина Львовна смущенно протянула мне несколько общих тетрадей: "Хотите посмотреть? Это мои записи, что-то вроде дневника, я написала их на поселении. В них нет ничего особенного, но, может быть, вам будет интересно. И мне хочется узнать ваше мнение".
Я прочла эти тетради не отрываясь. Что-то я уже знала, о чем-то догадывалась. Но вот так четко, близко, день за днем, год за годом – увидела впервые всю нашу систему, как она есть. Шока не было. Вдруг многое прояснилось. Мне казалось, что я смотрю еще каким-то другим зрением, идущим изнутри, как будто из плоского обычный мир стал объемным, прозрачным, видимым...
– Это надо обязательно напечатать, пожалуйста, Екатерина Львовна! Разрешите мне это сделать! Такое нельзя снова спрятать в стол! – Не знаю, стоит ли. Это же просто записки, вспоминала, чтобы заполнить время... Не знаю, может быть, если это интересно... Вы действительно думаете, что это интересно? – Конечно! И уверена, не только мне! – Но я ведь не политик, не историк, не писатель. Здесь все так, как я видела, чувствовала, не думаю, что для историка, например, это интересно... – Смотря для какого историка. Кто-то и нынешнему историку должен сказать правду. И если не вы – то кто? – Но ведь есть уже Эренбург, например... – Да, да, есть, но это сплошь многозначительные многоточия, сплошь намеки на свою причастность к какому-то высшему пониманию...
Екатерина Львовна что-то возражала. Она, в общем, относилась к Эренбургу с уважением. – Я прошу вас, обещаю, что ничего не случится с тетрадями. Напечатанными они с большей вероятностью сохранятся...
Я, наверное, говорила более убедительно и горячо, – и получила согласие! Конечно, я понимала всю серьезность опасений Екатерины Львовны. Что, если бы рукопись пропала, например, при обыске? И, конечно, она тревожилась за меня.
Но о том, что у меня есть пишущая машинка, и о том, что я что-то печатаю, никто не знал. Хозяйка, у которой я снимала комнату, не была любопытной, рано ложилась спать, рано вставала и целыми днями хлопотала в своем маленьком цветнике перед окнами. И было для меня еще одно прекрасное качество – она не наводила порядка в моей комнате.
У "старушек" я бывала 1–2 раза в неделю. Часто гуляли по "Софиевке", если была хорошая погода. Потом пили чай в маленькой кухоньке. Бывали особенные дни, когда Надежда Витальевна уводила меня в "желтую комнату", где стоял большой письменный стол, большой широкий матрас на кирпичах, усаживала на том диване, непременно требуя, чтобы я закуталась в огромный медвежий тулуп – "колымский", и читала свой "колымский дневник", как я называла ее воспоминания. Конечно, чтение прерывалось какими-то другими воспоминаниями по ходу; так досадно было, что вот опять уже поздно и пора уходить. Интересно, что такие "отступления" всегда были о чем-то добром, теплом, трогательном – чудесное свойство памяти далеко не всех.
Прошло достаточно много времени, прежде чем я принесла последние страницы рукописи. Дело было сделано, и я была, конечно, очень довольна. Помню, были и переживания, связанные с этой работой, теперь смешные, а тогда довольно сильные, особенно после того, как я узнала, что в Умани был А.Солженицын и читал рукопись Екатерины Львовны. Уши мои при этом воспоминании долго потом горели. Дело в том, что, подойдя к страницам о студенческой жизни, я вдруг споткнулась на слове "студенческий". Не знаю, что вдруг нашло. Во все слова уже напечатанной рукописи я виртуозно вставила злосчастную "т", а закончив и просматривая "ювелирную" правку, пришла в ужас от проделанного. Это самое "т" сверлило глаза! И снова пришлось все исправлять...
Когда в 1970 году мы с мужем переехали в Москву, рукопись уже ходила в Самиздате, ее читали! Видела ли свою книгу Екатерина Львовна изданной на Западе, не знаю, но она знала, что книга вышла.
Маленькие два томика в начале 80-х годов в Москве на несколько дней брала я домой, но в домашней библиотеке нашей их никогда не было. И даже здесь, в Париже, два светлых томика ее воспоминаний, что стояли у меня на полке, – были чужие, временные. Я не для чтения их попросила – а просто, чтобы взять в руки иногда, потрогать... Вернула с болью.
В памяти – светлые, влажные, добрые глаза Надежды Витальевны и серьезные, внимательные, верящие – Екатерина Львовны; слова: "Интересно же, страшно интересно, что будет завтра!" Так часто из этого "завтра" я прихожу в ту маленькую желтую комнату...
Мне не приходилось встречать ни до, ни после человека более бескомпромиссного, чем Екатерина Львовна, там, где это касалось совести. Ее принципы были сильнее обстоятельств, это была не позиция, это была ее суть. Она принимала людей такими, как они есть. Ей нужно было разговаривать со всеми, с разными. Ей нужно было понять, увидеть что-то скрытое. Ни разу я не слышала от нее ни одного пренебрежительного замечания в чей-то адрес. Это какой-то великий, я думаю, дар – видеть в каждом личность, признавать мнение, или даже отсутствие его. Очень серьезно всегда Екатерина Львовна произносила слово "народ", чего я не могла ни понять, ни принять. Оказалось, она была права, по большому счету. Выходит же теперь этот народ с требованиями на улицы – значит, ему что-то нужно, и значит, есть он в массе своей. Екатерина Львовна видела его. И была уверена, что рано или поздно, молчание кончится, будет обязательно взрыв.
Наверное, это и было главное в ней – вера в разум, вера в сознание, спокойная и серьезная вера в достоинство народа, в оптимальный и неотвратимый путь – закон развития.
Помню, говорили о появившихся в Самиздате "Крохотных рассказах" (мы называли их "крошки") Солженицына. Обе, и Надежда Витальевна, и Екатерина Львовна, приняли их не только вне всякой критики, но высоко оценивая и содержание, и художественное достоинство. Мы же с Виктором прочли "крошки" спокойно. Екатерина Львовна была явно огорчена. Вообще, А.Солженицын в этом доме почитали и как человека, и как писателя, и как художника слова, принимали полностью, всего, как есть. Я не была согласна. После "Одного дня Ивана Денисовича", "Матренина двора", романы "В круге первом" и "Раковый корпус", сами по себе значительные безоговорочно, казались мне наспех сделанными, досадно литературно, именно литературно, слабыми. Я физически ощущала "белые нитки", которыми были связаны страницы. И до сих пор, после "Красного колеса" только утвердившись, что нет в русской современной литературе писателя талантливее и глубже, относительно тех двух первых романов остаюсь верной своей первой оценке. Что касается "крохотных", то, перечитав их несколько лет спустя, увидела и поняла, что по их простой внутренней мудрости – они хрестоматийно блестящи.
Думаю, что общение с этими удивительными женщинами если не сформировало, то где-то утвердило и таким образом сделало меня. Я вспоминаю свой первый "экзамен" в большой гостиной, когда меня попросили в первый вечер встать у печки, расписанной яркими петухами, и повернуть голову "вот так". "Подходит", утвердила Надежда Витальевна. Может быть, это короткое слово и определило все?
Вдруг открылось, что, если, пережив многие годы тюрем, лагерей с голодовками, карцерами, непосильной работой, пережив все разлуки и потери, люди сохраняют способность шутить, удивляться, смеяться, размышлять, интересоваться, вновь и вновь переживать... значит, есть же в жизни что-то, какая-то ведущая сила? Верующий называет ее Богом, неверующий – Природой, сомневающийся – Нечто. Знание этой силы – великая опора. Я поняла, что не надо искать ее на стороне. Она – внутри человека. И она есть в каждом, надо только знать об этом...
Притом, что Екатерина Львовна мне ближе была по характеру, по эмоциям, все-таки не ей, а именно Надежде Витальевне я призналась, что люблю одного человека, и никто другой мне не нужен, и если б не он, то зачем вообще жизнь.
– Ну, маленькая, ну, что вы, все как-то образуется. Любить это же прекрасно. Даже если нельзя быть вам вместе, все равно вы вместе. Любовь – это такой дар, который нужно беречь. Вот увидите, все будут хорошо.
В те дни я послала Юлии Александровне свою фотографию, подписав ее прямо по глянцу, наискось:
Н.Комарова год рожд.: 1937 место рожд.: Москва партийность: эсер с 1965 г.
Я увидела вдруг нечто такое, о чем понятия не имела, – огромный мир страданий, любви, красоты, веры – не в книге, не где-то в далеком прошлом; этот мир рядом, вокруг, это мой мир, и я – в нем…
Продолжение следует.
===================
На фото: Нина у себя дома в Мезосе. 2004 год.
|