Евгений ФРОЛОВ
Мой друг подходит к окну, его перечеркнутая подтяжками спина заслоняет серое небо, мертвые ветки дерева ( о котором я ни разу не подумал , как о чем-то живом, пока оно, наконец, не засохло), и дальние небоскребы, что торчат, как гвозди, из наспех прибитых к городу окраин.Сажусь на что-то скрипучее. Нет сил смотреть: дежурный пейзаж, locus sigilli...
Как, однако, медленно тянется жизнь... Присутствие моего друга постоянно внушает мне чуждые, пугающие меня мысли о ее значении, смысле... Он только что вернулся из одной из своих кажется, весьма опасных, поездок. В ответ на вопрос о том, куда именно он ездит, он каждый раз отвечает с усмешкой, что вернулся из Туманности Андромеды. Он стоит, навалившись лбом на стекло, и мы угрюмо наблюдаем за тем, как свет в комнате меркнет; на окне, на столе, на полу - пустые бутылки из-под редких, описанных еще древними, н е д о п и т ы х ими вин. На спинке стула - его пиджак, на лацкане - директорский значок известной в столице фирмы. Поперек кресла, как жирный кот, - распухший от важнейших бумаг кейс. Возможно, там его последний роман... Свой досуг он отдает литературе... Мы молчим пять, десять, двадцать минут - с тем же успехом могли бы пройти часы. Привыкнув друг к другу, мы отвыкли от условности, принуждающей к досужему разговору; более того, с некоторых пор мой друг придает молчанию все большее значение; и часто, часто он сочетает его с литературным творчеством . Обычно он предается ему, бывая у меня в гостях; он повествует - я обращаюсь в слух, и мне кажется, что у него дар художника слова; но его рассказы нисколько не тревожат тишину и покой моей комнаты, хоть я знаю наверное и готов поспорить с кем угодно, что немедленно, безотлагательно он переходит к самой сути, подобной удару кулаком по столу, к той идее, которой чуждо о б ъ я с н я т ь с я. Я одобряю его выбор, ибо это - доведенный до высот искусства, превзошедший - по крайней мере, здесь и сейчас - понятие абсурда х у д о ж е с т в е н н ы й жанр, в пределах которого он считает невозможным, неуместным давать какой-либо отчет читателю, слушателю; de facto - морали, закону - кому и чему-либо. Это было бы чуждо всему стилю его жизни. Он так и остался навсегда у проведенной им черты и творит для тех, кто внемлет тишине. Сотворение дружбы подобно росту всего живого - неслышен этот рост... ...О, попробуйте, попробуйте как-нибудь выстроить в строгий логический ряд то, что вы хотите сказать, пропустив при этом все то, что вы считаете САМО СОБОЙ РАЗУМЕЮЩИМСЯ,-разумеющимся само собой для ваших чувств, памяти, совести, виденья мира, - произнесите элементы этого ряда вслух, скажите это все самому себе перед зеркалом - и вы увидите, как мало остается для понмания посторонних!.. Как часто вы смотрите на свое отражение в тишине, думая о друге! Так и не нарушив молчания, мы смотрим на немые стены города, глядим в опустевший двор, встречаемся взглядами; в его глазах - твердость внушения: теперь он знает, что я побывал в его мире; он берется за ручку кейса: я вижу ясно, как тот тяжел: там, на самом дне, под копиями договоров - наиважнейшая, еще не подписанная им бумага с пустующим locus sigilli - приговор себе: ergo предстоит драма; он еще полон жизни, он лишь опасно переполнен ею, но опасность - его спутник; ему лишь тесно в конце своего пути, в моей комнате, в конце рассказа; он, наконец, пьет последний бокал, шатаясь, делает шаг, глядит сквозь меня, и я завидую, завидую его умению творить, отсекая все лишнее, пропуская начало и жертвуя концом, оставляя лишь молчание, подобное черному квадрату; но теперь надо расстаться; я сам вижу, что рассказ готов, так вполне готов, словно все уже легло на бумагу и осталось в наполненном смыслом прошлом, и - как скоро приходит пора прощаться!
Март 2009
Когда-то в костеле мое внимание привлекла исповедальня. Было странно представить, что кто-то сидит там, зажатый меж деревянных стен, беспрекословно и просто требует от провинившихся в своей духовной немощи веры в Слово. Исповедь - слово и слово - исповедь, и люб Богу тот, кто стал перед ним наг. Очистит тебя и спасет правда твоя... и выходят людишки из церкви с облегченной душой. А он - он там, один в деревянном мешке... но как мне мешала говорить, сказать больше, чем всегда, боязнь того, что я мог от него у с л ы ш а т ь, боязнь принять за непонятную мне, облаченную в слово веру новую, тайную красоту Слова; боязнь нового и непонятного мне самому значения произнесенного мной; мне хотелось скорей покинуть неуютные своды, и лишь раз в пустой церкви я с усмешкой исповедался в своих преступлениях, приблизившись к пустой и молчащей кабине ("чем страшнее преступление, тем приятней в нём каяться") - что, конечно, вовсе не мешало мне остаться свободным от всевластия Бога. Он все-таки, как мне казалось, оставался в моей душе. Он пребывал там в заключении , а я был свободен. Пришло время, когда почти против воли я все чаще стал говорить похожими на проповедь словами. И вот я говорю, один из многих: " Свою свободу, свободу от веры, не легче снести, чем крест." Стало быть, я верю ж... хотя бы в Cлово и... даже любуюсь им, так же, как девочкой, которая рисует цветок и сама представляет собою наиболее божественную из картин. Она грациозно склонилась над гордой и чахлой розой, над обреченным на скорую смерть растением, изучая его строение и сочетание увядающих красок. Сколько уже лет прошло, но я все так же ясно помню Её, склонённую над этим возросшим на пустыре цветком! Но ни на йоту не верю в то, что о сокровенном - о Боге в себе - можно рассказывать, и писать и говорить так, как должно говорить в суде, поклявшись на Библии. Истерзанные тома священных писаний!.. нет ли древней фальши у нас на сердце, даже если мы говорим хорошо?.. говорим правду?.. если это так, мы можем об этом не знать долго, но когда узнаем то, может быть, на час или на день нам станет скучно... это недолгий срок, и не расскажет никто о муке своей тому, кто сидит там, закрыв глаза, меж искусно отделанных резьбой деревянных стен, отняв ухо от еще пропускающего вечерний свет оконца, уйдя в глубину ниши, уйдя в мысли о женском теле, о родинках в сокровенных местах... Сколь часто уж верим мы в силу слова, и говорим полуправду там, где следует молчать; воровато оглядываясь, стираем наутро исписанный лист и берем назад слова, в которые уже кто-то поверил, и слушаем, как молчит уходящий в вечность, полный НИКОМУ НЕ НУЖНОЙ КРАСОТЫ* мир; затем живем снова, говоря о желании умереть и разумея жажду жизни; исповедь - часть нашей жизни, и мы говорим о сокровенном, часто даже вовсе не задаваясь, видимо, лишним в лабиринтах полуверы вопросом совести, ибо иные пути духовной жизни трудны и темны, а "человеку нужен человек". Ни боль, ни гнев, ни страстность не проникнут дальше положенного им предела, хотя этот предел и есть начало подлинной истории человека, о которой писал Марк Твен - и, возможно, правды вообще. Но что нам до нее! Смотрите - восходит солнце!
*Слова В.Набокова, "Лолита"
Март 2009
|